Правитель империи
Шрифт:
Котеночек мой светлый!
Ты родился через две недели, как твой отец уехал воевать с фашистами. У тебя был лучший папа на свете. И добрый, и ласковый, и сильный. Так случилось, то ты никогда его не видел. Но ты можешь гордиться своим отцом. Он погиб под Смоленском, сражался как герой, подорвал себя гранатой с целым взводом фрицев.
Я очень любила его, сынок. Отомстить за его смерть в нашей семье, кроме меня, некому. И вот я иду на фронт. теперь уже скоро. заканчиваю трехмесячные курсы медсестер — и в путь. Я знаю, когда ты вырастешь, поймешь, что твоя мама не могла иначе. Я должна драться как могу во имя светлой памяти нашего папы, за тебя, мой родной малыш, за себя, за все, что нам дорого, близко
Какие прекрасные девушки учатся со мной на курсах! И какие разные. Вот Оля Кальчено, маленькая, быстрая, юркая, как юла. Она сама из-под Брянска. На ее глазах фашисты спалили дом, в котором заживо сгорели ее пятилетний мальчик, отец и мать. Она была партизанской связной. Фашисты схватили ее, выдал провокатор, и они решили, как сказал гестаповский переводчик, „вывести весь ее род“, а потом повесить Олю. Ее чудом отбили друзья-партизаны и раненую переправили в Москву на самолете. При одном слове „фриц“ Оля скрежещет зубами. Как и я, она мечтает быстрее мстить немцам. Мечтает на фронте стать снайпером. Я уговариваю ее, что нет звания в армии почетнее, чем окопная медсестра.
Вот Люда Дремова, большая, медлительная, спокойная. Она эвакуировалась из Мелитополя. Семья осталась под немцем. Вчера, вижу, стоит в коридоре после занятий, тихонько плачет.
„Ты что, спрашиваю, Людочка? Или обидел кто?“ Она трет платком распухшие веки, говорит сквозь слезы: „Сколько мы еще можем сидеть тут, сложа руки? Ведь мы же все знаем, все умеем.
Ты только посмотри, что эти гады творят на нашей земле. Мы для них хуже любой скотины. А ведь они сами мразь, мразь, чума коричневая! Ей Богу, если через две недели не отправят в часть, сбегу, попутными эшелонами доберусь до фронта. Не могу сидеть сложа руки. Ненавижу!“ Зоя Марвина, веселая, смешливая. Поступив на курсы, срезала свою льняную косу до пят. „После победы, говорит, еще такую же отращу“. Она ездила в село под Волоколамском навестить стариков. Когда возвращалась в Москву, попала под обстрел „хейнкеля“. Была тяжело ранена. „У меня с Гитлером личные счеты, смеется она. — Он мне сделал легкое славянское кровопускание. Я ему сделаю полное выпускание его арийских кишок“.
А еще много таких, кого война пока впрямую не коснулась.
Все они, молодые девчата, и женщины средних лет, и даже пожилые, сорокалетние, хотят воевать за наши города, села, Родину нашу. Как сказал товарищ Сталин, славные предки наши служат нам путеводной звездой Невский, Минин, Кутузов. Правда, я знаю, сынок, что злее врага и страшнее войны еще не было. Но и мы сильны как никогда. В нашей ненависти сгорит проклятый фашист со своей звериной злобой.»
Письмо второе 24 сентября, Сталинград:
«Пишу третье письмо после отъезда на фронт. Два предыдущих были коротенькими, одно писала в эшелоне, другое во время привала на марше. Теперь есть время. Лежу в медсанбате. Ничего страшного, легкое ранение. Осколки мины пробили насквозь икры ног. В тыловой госпиталь эвакуироваться отказалась наотрез. Знаю, заживет быстро. А здесь сейчас каждая пара рук на вес золота…
Никогда в жизни я не думала, что огонь может быть таким страшным. Огонь, в котором горит все, даже камень. Ты знаешь, сынок, если еще две недели назад мне рассказали бы, что где-то существует такой ад, я не поверила бы. А теперь мы сами в самом центре этого пекла. И вроде бы начинаем понемногу привыкать.
За много верст до подхода к городу нас поразили далекие отблески разноцветного огня и бесконечный черный дымный шлейф. Поначалу было трудно дышать, гарь пожарища смешивалась с дымом от бомб и снарядов. Когда переправлялись через Волгу, я впервые видела, как горит вода. Она кипела от пуль и мин, по ней бежало пламя. была ночь. Но было светло, как днем, полыхали дома, камни улиц, горело все, что может и не может гореть.
Когда я была на курсах, нам говорили, что бомба дважды в одну точку не падает. Мне кажется здесь, в Сталинграде, в каждую точку попадало не по две, а по пять бомб. Представь себе, что ты лежишь на земле, а над тобой, на тебя летят сто штурмовиков. А за ними еще сто, и еще, и еще… И все целят только в тебя. И бомбы, и пушки, и пулеметы — все направлено на тебя. Защита одна. Нужно врыться как можно глубже в землю и не сойти с ума. В первые же дни мою шинель и гимнастерку пробило осколками и пулями в нескольких местах. А я не получила ни одной царапины. Вокруг все скрежещет, воет, стонет. И горит. Горит нещадно. Сколько же мы вынесли бойцов и командиров, пораженных огнем! Опаленных огнем, с обожженными лицами, руками, ногами. Только что оттащила на себе молоденького сержанта, забинтовала ему всю голову, а сквозь бинты сочится кровь, и он уже не кричит, а хрипит от боли. А ты снова бежишь за безумно обожженными, которые беспомощны, как дети.
Бинтуешь, бинтуешь и тащишь на себе в медсанбат, врытый в склон оврага. И теряешь счет вытащенных тобой из ада. Гром, вой, скрежет продолжается. Самолеты налетают прежними волнами, прежними сотнями. Огонь бушует, и дым чернее самой черной сажи. А ты замечаешь все это уже меньше. Сквозь самый страшный грохот тебя зовет стон раненых. И ты бросаешься на него, и шепчешь умирающему самые нежные слова, и тащишь его изо всех сил к медсанбату и веришь, что спасешь его, даже когда он перестает дышать.
Правда, нам — женщинам, здесь труднее, чем мужчинам. Я имею в виду суровый быт войны. Но ко всему привыкаешь. И мужчины заботятся о нас, как о младших сестрах.
К счастью, мы попали с Олей Кальченко в один артиллерийский полк. Когда позволяет боевая обстановка, держимся вместе. невзгоды легче переносятся. Раненых вдвоем легче переносить.
Судьба развела нас на время не сегодня, когда ранило меня, а вчера. Вот был денек! Мы уже здесь больше месяца. Прошли через все круги ада. Вроде ко всему привыкли. Ко всему, к чему немыслимо не то что привыкнуть, но просто один раз пережить. Оказывается, может быть хуже, страшнее и чернее самого страшного. Когда начался очередной налет штурмовиков, мы спрятались на КП моего моего комбата. Но это был не простой налет. Самолеты летели волнам и не видно было им конца. били все пушки немцев, все их минометы, все орудия танков. У связного Котикова лопнули барабанные перепонки и из ушей полилась кровь. КП был расположен в подвале большого каменного дома.
Подвал плясал как пьяный. Пыль и гарь густо висели в воздухе.
Все дышали через смоченные водой бинты. Видно, снаружи горел все, что еще могло гореть. После всего того, что было. Жарко, как в печке. Налеты и артобстрел кончились разом, и мы поползни отыскивать раненых, от дома к дому, от укрытия к укрытию.
Сыночек мой любимый! Если бы ты только знал, как ужасно чувствовать, то ты уже ничем не можешь помочь человеку. У одного оторваны обе ноги, и он уже истек кровью, но еще жив.
Другого ранило в живот, и он собрал свои внутренности с земли и держит их обеими руками. У третьего тяжкое ранение в голову, такое неизлечимо тяжкое. Когда такие умирают у тебя на руках, ты едва не теряешь сознание от жалости. И от того, что ничем на всем белом свете им уже нельзя помочь.
Ночью, когда бой немного стих, на КП неожиданно появился генерал. Нас разбудил своим докладом комбат. Генерал обнял его, вручил ему и еще двум бойцам медали „За отвагу“. Потом спросил, где медсестра, которая вытащила с поля боя пятьдесят раненых. Комбат позвал Олю. „Спасибо, дочка, — сказал генерал и поцеловал Олю. — Ты вернула нам сегодня полроты бойцов. За твой подвиг властью мне данною награждаю тебя медалью „За отвагу““. Тут Оля вся побледнела и стала падать. Генерал подхватил ее на руки, спросил: „Что с ней?“ Комбат сказал, что не знает. Тогда я набралась храбрости и сказала, что медсестру Ольгу Кальченко ранило в правый бок, и когда я ее перевязала, она продолжала выносить раненых из-под огня. Генерал долго молчал, глядел на Олю, которую уложили на комбатовскую койку.