Право на поединок
Шрифт:
Дело было, конечно, не только в интригах и зависти. Дело было в том остром и чреватом потрясениями кризисе, который возник в российской политике как по причинам объективным, так и создан был самим Александром, его стремительной политической игрой.
К двенадцатому году все опасно напряглось и внутри страны, и у границ ее. Александр мог следовать внешней логике своего поведения, приведшей к созданию обширных конституционных проектов, опереться на Сперанского и либеральных вельмож, продолжать политику дружбы с наполеоновской Францией и континентальной блокады. Но это был путь чрезвычайно рискованный. Прежде всего император рисковал головой.
Александр последовал внутренней логике — логике самодержавного сознания. Причем — с поразительной для него решительностью.
Он
Но император поступил так, как и должен был поступить самодержец, исчерпавший для себя либеральные маневры. Он сделал вид, что верит в предательство своего ближайшего помощника. В роковой день 17 марта — роковой не только для Сперанского, но и для России — император горько упрекнул его в неверности и представил опалу и ссылку как благодеяние. Сперанский и общество должны были думать, что только милосердие императора спасло государственного секретаря от расстрела или каторги. В тот же день реформатор, рассчитывавший вот-вот обнародовать указ о созыве Государственной Думы, был выслан из Петербурга — к ликованию большей части общества.
Дворянка Бакунина, жительница Петербурга, далекая от высших кругов, но жадно ловившая политические слухи, записала: «Велик день для отечества и всех нас — 17-й день марта! Бог ознаменовал милость свою на нас, паки к нам обратился и враги наши пали! Открыто преступление, в России необычное, измена и предательство. Неизвестно еще всем, ни как открылось злоумышление, ни какие точно были намерения, и каким образом должны были быть приведены в действие. Должно просто полагать, что Сперанский намерен был предать отечество и государя врагу нашему. Уверяют, что в то же время хотел возжечь бунт крестьян вдруг во всех пределах России и, дав вольность крестьянам, вручить им оружие на истребление дворян. Изверг, не по доблести возвышенный, хотел доверенность государя обратить ему на погибель… Время откроет истину; слухи, также противоречащие друг другу, и разногласие в том, кто открыл преступление и каким образом».
Тут-то и становится ясно, чего боялось нечиновное дворянское большинство, — не просто конституционных реформ. Это было для них нечто неопределенно-абстрактное. Боялись конкретных вещей — военной измены и — главное! — объявления вольности крестьянам, которая мыслилась не иначе, как истребление дворян. А лощеный европеец Сперанский представлялся среднему дворянскому сознанию потаенным Пугачевым, ждущим момента сбросить маску и раздать мужикам оружие.
Вот где был вопрос вопросов — освобождение крестьян.
Вот чего панически боялись русские баре, воспитанные своими государями в традиции ложной стабильности, — народного мятежа при первых шагах эмансипации.
Увы, сознание Александра — как впоследствии и Николая — принципиально не отличалось от этого среднедворянского сознания. С той лишь существенной разницей, что императоры сознавали и возможную гибельность консервации рабства.
Только наиболее сильные государственные умы — Сперанский, а затем Киселев — осознавали необходимость постепенного, но неуклонного и последовательного, этап за этапом, движения к полному освобождению. Понимали они и то, что полное освобождение крестьян и установление политического равновесия возможно лишь единовременно с реформами конституционными. Так же считал и Пушкин: «Наша политическая свобода неразлучна с освобождением крестьян».
Российские же самодержцы упорно думали о реформе крестьянской — даже если она состоится — без реформы конституционной. Что было абсурдом. Освобождение крестьян в 1861 году, не поддержанное введением конституции и, соответственно, представительного правления, привело к новому шквалу озлобления, образованию новых революционных организаций, кровавой борьбе их с
Тяжко тревожившая позднего Пушкина мысль о возможности союза раздраженной и отчаявшейся части лучшего дворянства с мятежным народом смущала умы еще в канун Отечественной войны в карикатурно-нелепом обличье: государственный секретарь Сперанский, «вдруг» объявляющий волю крестьянам и вооружающий их для резни. Но это был уродливый отголосок совершенно реальных и угрожающих проблем, которые Пушкин видел ясно и трезво…
Неожиданное крушение потрясло и смяло Сперанского не только как перелом личной судьбы. Он уверен был, что без него любые реформаторские устремления императора обречены. В феврале одиннадцатого года, предлагая царю перевести его на более скромный пост, дабы избежать зависти и нареканий, писал: «Тогда, и сие есть самое важнейшее, я буду в состоянии обратить все время, все труды мои на окончание предметов… без коих, еще раз смею повторить, все начинания и труды Ваши будут представлять здание на песке».
Сперанский понимал, что преобразования могут оказаться эффективными и устойчивыми только если будут являть собою универсальную систему.
Понимал это и Александр. Он понял это за годы чуть не ежедневного сотрудничества со Сперанским. Но именно это понимание и истребило в нем окончательно тягу к радикальным реформам. Он мог пойти на отдельные реформы, но все, что вело к ущемлению самодержавной власти, отталкивало его.
И 17 марта 1812 года он выбрал вариант, делавший возвращение Сперанского к реформаторской деятельности невозможным. Он ославил его изменником. Он предпочел самодержавный песок конституционному граниту…
В частных разговорах этих дней он говорил ближайшим людям о невиновности государственного секретаря. Он твердил это Голицыну, Нессельроде, Дмитриеву. «У меня отняли правую руку, — жаловался он. — Я принес жертву…» Через несколько лет, назначая Сперанского пензенским губернатором, в именном рескрипте император прямо назвал его жертвой клеветы. Но — до самой своей смерти, — когда заходила речь о возвращении Сперанского к активной государственной работе, царь с мрачным упорством возвращался к версии 17 марта. Уже в двадцать пятом году, прогуливаясь с Карамзиным, царь пожаловался ему на отсутствие способных сотрудников. «„Почему Вы не употребляете Сперанского? — спросил историограф. — Способности его не подлежат сомнению“. — „Вы его не знаете, — неожиданно возразил Александр. — Ему нельзя верить. Я имею несомненные доказательства об его сношениях перед 12 годом. Мне донесено было от людей, совершенно посторонних, что он в такое-то время будет у такого-то иностранного агента; я поручил наблюдение, и Сперанский к нему явился в назначенный час!“»
Если государственный секретарь и сносился с французским послом Лористоном, — то только по тайному поручению царя, на что Сперанский намекал в письме императору из ссылки. Но Александр не останавливался и сам перед клеветой, чтоб не допустить и мысли о новом возвышении реформатора.
В ссылке вчерашний фаворит и вершитель государственных судеб испытал всю меру унижений, которыми с таким наслаждением всегда тешились российские обыватели. В Нижнем Новгороде, куда прежде всего прибыл опальный, купцы сговаривались убить его как изменника, и, пока он оставался в городе, оттуда летел в столицу донос за доносом. Сперанского обвиняли в намерении взбунтовать простой народ, бежать за границу, настроить духовенство в пользу французов. Как только началась война, ссыльного перевели в Пермь, где положение его стало и вовсе нестерпимым. Никто из заметных в городе людей не хотел с ним знаться, его демонстративно игнорировали. «На улицах, посреди прогулок, он слышал клики: изменник! В церкви, за обедней, в день Покрова Богоматери, заходили вперед смотреть ему в глаза с презрением. Сам архиерей счел за нужное метать на него грозные взоры». Он узнал, что крестьяне в его родном селе решили разрушить дом его родственников — родни изменника… К тому же ему не присылали из Петербурга никакого жалования, и он остался без средств к жизни.