Праздник, который всегда с тобой. За рекой, в тени деревьев
Шрифт:
Мисс Стайн была крупна, хоть и невелика ростом, сложена по-крестьянски плотно. У нее были красивые глаза и четкое лицо немецкой еврейки или жительницы Триеста, и одеждой, подвижностью лица, густыми блестящими непослушными волосами, которые она зачесывала наверх, как, наверное, делала еще в колледже, она напоминала мне крестьянок северной Италии. Говорила она все время и поначалу – о людях и разных местах.
У ее компаньонки, маленькой, очень смуглой, горбоносой, с прической как у Жанны д’Арк на иллюстрациях Буте де Монвеля, был очень приятный голос. Когда мы впервые пришли к ним, она вышивала и по ходу дела угощала нас едой и вином и беседовала с моей женой. Беседовала сама, слушала беседу соседней пары и часто прерывала ту, в которой не участвовала. Позже она объяснила мне, что беседует всегда с женами. Жен, как мы с женой поняли, тут терпели.
7
Водка (фр.).
Когда они пришли к нам, мы, кажется, еще больше им понравились; впрочем, возможно потому, что квартирка была маленькая и мы были гораздо ближе друг к другу. Мисс Стайн села на постель, устроенную на полу, попросила показать ей мои рассказы и сказала, что некоторые ей нравятся, только не тот, который называется «У нас в Мичигане».
– Он хорош, – сказала она. – Тут нет вопросов. Но он inaccrochable [8] . То есть он как картина, которую художник написал, а на выставке не повесил: никто ее не купит, потому что не может повесить у себя дома.
8
Букв.: невывешиваемо (фр.).
– Но если он не похабный, а ты просто пытаешься употреблять слова, которые на самом деле употребляют люди? Если только эти слова могут правдиво прозвучать в рассказе и ты должен их использовать? Они нужны тебе.
– Вы меня не поняли, – сказала она. – Нельзя писать то, что inaccrochable. Это бессмысленно. Это неправильно и глупо.
– Понимаю, – сказал я. Я был с ней не согласен, но это была ее точка зрения, а я не считал возможным спорить со старшими. Я предпочитал их слушать, и Гертруда говорила много умного. Она сказала, что рано или поздно я должен отказаться от журналистики, и тут я был совершенно с ней согласен. Сама она хочет печататься в «Атлантик мансли», сказала она, – и будет там печататься. Она сказала, что я недостаточно хороший писатель, ни там, ни в «Сатердей ивнинг пост» меня не возьмут, но, возможно, я писатель нового типа, со своим стилем, и первое, что надо запомнить, – не писать рассказов inaccrochable. Я не спорил и не стал объяснять еще раз, что я пытаюсь делать с диалогом. Это было мое личное дело, и гораздо интереснее было послушать ее. В тот день она объяснила нам еще, как покупать картины.
– Вы можете покупать либо одежду, либо картины, – сказала она. – Очень просто. Не очень богатые люди не могут позволить себе и то и другое. Не обращайте внимания на свою одежду, не заботьтесь о моде, покупайте удобную и носкую, и тогда у вас будут одежда и деньги на покупку картин.
– Но если я больше никогда ничего не куплю из одежды, – сказал я, – на Пикассо, которого я хочу, у меня все равно не хватит.
– Да. Пикассо не про вас. Покупайте сверстников, людей своего призыва. Вы их узнаете. Познакомьтесь с ними где-то по соседству. Всегда есть новые хорошие и серьезные художники. Но дело даже не в вашей одежде. А в одежде жены. Женская стоит дорого.
Я заметил, что жена старается не смотреть на странную, третьесортную одежду мисс Стайн и ей это удается. Когда они уходили, мы, кажется, еще не потеряли их симпатий и были снова приглашены на Флерюс, 27.
А позже мне предложили заходить в студию зимой в любое время после пяти. Я встретил мисс Стайн в Люксембургском саду. Не помню, прогуливала она собаку или нет, да и была ли у нее тогда собака, не помню. Знаю только, что прогуливал себя, потому что мы не могли себе позволить ни собаку, ни даже кошку, а из кошек мне знакомы были только те, что жили при кафе и ресторанчиках, да еще замечательные кошки, красовавшиеся в окнах консьержек. Впоследствии я часто встречал мисс Стайн с собакой в Люксембургском саду, но, наверное, в тот раз она еще не завела собаку.
Не важно, с собакой или без, приглашением я воспользовался и стал частенько заходить в гости; она всегда угощала меня натуральной eau-de-vie, настаивая на второй рюмке, а я смотрел на картины, и мы разговаривали. Картины были изумительны, и разговор хорош. В основном говорила она: рассказывала о современной живописи и о художниках – больше как о людях, чем об их картинах, – и рассказывала о своей работе. Показала мне много рукописей – написанное ею компаньонка ежедневно печатала. Она испытывала счастье оттого, что каждый день писала, но, узнав ее лучше, я понял, что для счастья ей нужно, чтобы эта ежедневная выработка, менявшаяся по объему в зависимости от ее энергии, но регулярная и потому огромная, – чтобы она публиковалась и получила официальное признание.
Когда я с ней познакомился, этот вопрос так остро еще не стоял – она опубликовала три повести, понятные каждому. Одна из них, «Меланкта», была очень хороша; так что хорошие образцы ее экспериментальной прозы были опубликованы в книжном виде и расхвалены критиками, которые ее знали или встречались с ней. Личность ее была настолько притягательна, что, если она хотела привлечь кого-то на свою сторону, устоять было невозможно, и критики, познакомившись с ней и увидев ее коллекцию картин, принимали ее непонятные произведения на веру, потому что восхищались ею как человеком и не сомневались в ее суждениях. Но помимо этого она внесла много нового в области ритма и повторов, основательного и ценного, и интересно говорила об этом.
Но чтобы по-прежнему писать каждый день, не утруждая себя правкой и не заботясь о том, чтобы быть понятной, а только наслаждаться счастьем чистого творчества, все настоятельнее становилась потребность в публикации и официальном одобрении – особенно невероятно длинной книги «Становление американцев».
Книга начиналась великолепно, продолжалась на большом протяжении очень хорошо, местами блестяще, а потом сваливалась в бесконечные повторения, которые более добросовестный и менее ленивый писатель выбросил бы в мусорную корзину. Я очень хорошо узнал эту книгу, поскольку убедил Форда Мэдокса Форда печатать ее фельетонами в «Трансатлантик ревью» – правильнее сказать, заставил, понимая, что журнал скончается раньше, чем кончится книга. Я слишком хорошо был осведомлен о финансах журнала и вдобавок вынужден был вычитывать все гранки за мисс Стайн, потому что это занятие не делало ее счастливой.
Но до этого еще оставались годы, а в тот холодный день, когда я прошел мимо будки консьержки и через холодный двор и очутился в тепле студии, мисс Стайн наставляла меня относительно секса. К тому времени мы уже очень расположились друг к другу, и я уже усвоил, что в том, чего я не понимаю, может быть свой смысл. Мисс Стайн считала меня профаном в вопросах секса, и должен сознаться, что к гомосексуализму я относился предвзято, поскольку сталкивался с более примитивными его проявлениями. Я знал, почему ты должен был носить нож, если ты подростком находился среди бродяг в те дни, когда «кобель» означало только «бабник». Я знал много inaccrochable слов и выражений с тех времен, когда жил в Канзас-Сити, и нравы некоторых районов этого города, и Чикаго, и озерных судов. Подвергнувшись допросу, я пытался объяснить мисс Стайн, что, если ты мальчик и находишься в обществе мужчин, ты должен быть готов убить взрослого, уметь убить и знать, что сделаешь это, если на тебя покусятся. Это слово как раз accrochable. Если ты знаешь, что убьешь, другие это быстро почувствуют и оставят тебя в покое; и все равно есть такие ситуации, которых надо избегать, – ты не должен позволить, чтобы тебя в них загнали или заманили. Я мог бы объясниться более внятно, воспользовавшись inaccrochable присказкой судовых коблов: «Баба – это хорошо, но черный месяц лучше». Но в разговорах с мисс Стайн я всегда выбирал выражения; подлинные лучше выразили бы или объяснили мою предвзятость.
– Да-да, Хемингуэй, – сказала она. – Но вы вращались в среде преступников и извращенцев.
С этим я не стал спорить, хотя считал, что жил в таком мире, каков он есть, населенном самыми разными людьми, и я старался понять их, но некоторых полюбить не мог, а некоторых до сих пор ненавидел.
– А что вы скажете о старике с прекрасными манерами и прославленной фамилией, который приходит к тебе в госпиталь в Италии, приносит бутылку марсалы или кампари и ведет себя безукоризненно, а потом, в один прекрасный день, ты вынужден просить сестру, чтобы она больше не пускала его в палату? – спросил я.