Праздник подсолнухов
Шрифт:
Хироси отодвинул раздвижную перегородку.
Сидевший посреди комнаты Тасиро обернулся и даже, кажется, попытался что-то сказать, но я не слышал его, ошеломленно застыв на пороге.
Я был потрясен. Во время своих визитов мы с Эйко всегда останавливались в этой гостиной. Просторная комната в японском стиле имела площадь не меньше двадцати дзё. Никакой мебели, только татами на полу. Хорошо помню, как неуютно я чувствовал себя здесь вначале. Однако сейчас гостиная выглядела иначе. Все-таки живопись очень преображает стены. Мы искали картину голландского художника девятнадцатого
17
Словно издалека я услышал, как Харада обращается к Тасиро:
– Обстоятельства изменились. Ваши люди в плену. Прошу вас спуститься со мной вниз.
Тасиро глубоко вздохнул:
– Ты снова предал меня?
– Давайте сразу расставим точки над «i»: я с самого начала не питал к вам никаких чувств.
– Тогда зачем было сближаться со мной?
– Я не сближался с вами. Мы всего лишь вели деловые переговоры. Мое предательство не более чем ваша фантазия.
Тасиро поднялся, подгоняемый Харадой, и они вдвоем покинули комнату. Все это время мой взгляд был прикован к стенам, где внезапно ожило мое давно забытое прошлое. «Рояль-1» и «Рояль-2», удостоенные награды на бьеннале «Новый век». «Выход», отмеченный на выставке. Другие произведения, получившие призы на школьных конкурсах живописи. Всего я написал двадцать или тридцать работ такого размера. Те из них, которыми я был сравнительно доволен, сейчас висели передо мной.
С трудом оторвав взгляд от стен, я взглянул на Хироси:
– Это и есть то, о чем ты хотел со мной побеседовать после?
Он кивнул:
– Я слышал, ты все это нарисовал в школе?
– Да, это единственное, что у меня неплохо получалось.
– Хм, а ты молодец, – тихо пробормотал он и продолжил уже громче: – Чего нельзя сказать обо мне. Я ничего не смыслю в картинах. Вот сказать, будет на девушку спрос в фудзоку или нет, – это пожалуйста.
– А вот тут я не силен. Каждый дока в чем-то своем.
– Но ведь мне почти тридцать. Бестолково живу, правда?
Мне вспомнились последние несколько лет моей собственной жизни, лишенной какого бы то ни было труда и похожей на гладкий кусок пластмассы. Кто-кто, а я точно не могу служить образцом для подражания.
– Это как посмотреть, – ответил я. – Вот мне в мои почти сорок тоже кажется, что я живу бестолково. Мне вообще не очень понятно, что значит «бестолково».
– Но ведь в твоей жизни был период сильной увлеченности.
– Это было давно. Теперь ничего не осталось. Эти картины собрала Эйко?
– Ага. Ты ведь даже не догадывался, верно? Она просила держать это в секрете.
– Интересно – почему?
– Хотела удивить. Мечтала о том, как ты увидишь их однажды и удивишься. Она так радостно об этом говорила. И ты действительно удивился!
– Еще бы, – ответил я, – ведь я все их оставил в школе. Большая часть картин тогда хранилась в студии, особенно такого размера, – разве в обычном доме найдется для них место? Они так долго валялись на школьном складе, что я думал, их давно уничтожили.
– Кажется, с ними так и собирались поступить, но Эйко решила во что бы то ни стало собрать твои лучшие работы. Это было уже после смерти отца, дом пустовал – идеальное место для картин такого размера. Потихоньку от тебя она съездила в вашу школу и договорилась с руководителем художественного кружка. На складе скопилась масса картин, и он не помнил, сохранились ли среди них твои работы, но сказал, что через полгода склад собираются сносить – на его месте построят новый корпус, а старые картины уничтожат. Эйко ответила, что с удовольствием заберет твои картины, если они найдутся. В итоге картины нашлись, и она буквально скакала от радости.
Разглядывая стены, я вспоминал нашу студию и склад поблизости, где хранились, заботливо переложенные картоном, все работы, когда-либо отмеченные на выставках и конкурсах живописи. Более двухсот картин, от маленьких до огромных, и количество их постоянно росло, поэтому я был уверен, что мои работы давно уничтожены. Кстати, именно там, на газоне между студией и складом, я впервые увидел Эйко. Перед моим внутренним взором пронесся зеленый весенний газон, залитый прозрачным светом, и рыжая патока лака, сверкающая на солнце и стекающая по белым холмикам цинковых белил.
Я вновь взглянул на Хироси:
– Когда Эйко ездила в школу?
– Примерно за год до смерти. Как раз перед тем, как я совершил преступление. Помнишь, вы с ней приезжали в Киото? По-моему, это было уже после ее поездки в школу.
– А когда собирались сносить склад и строить новый корпус?
– В марте следующего года. То есть через месяц после того, как мне вынесли приговор. Короче, все это происходило одновременно с судом надо мной.
– В марте восемьдесят девятого?
– Ну да. Мне тогда дали условный срок, и я начал жизнь праведника. Эйко велела взять в прокате грузовик и перевезти на нем все эти картины по скоростной дороге Томэй в Киото. Она была умной и жесткой, умела командовать людьми.
Я улыбнулся. Учитывая мою тогдашнюю загруженность, от меня несложно было скрыть любой секрет. Узнав, что Хироси вынесли условный приговор, и вздохнув с облегчением, я буквально на следующий день улетел в Париж на поиски места для очередной съемки. Мне снова вспомнилось, как мы сидели в сумерках на берегу реки Имадэгава и она сказала: «Когда мне исполнилось тридцать…» – и тут же поправилась. Что она имела в виду? Может быть, боялась, что картины уже уничтожены. Это было в сентябре. Тридцать ей должно было исполниться только через полгода, в марте.
– Но почему ты мне до сих пор ничего не говорил об этих картинах?
– Эйко собрала их, чтобы сделать тебе сюрприз, долго готовилась. При чем же тут я? Вот и решил ничего тебе не говорить. Да еще мое обещание начать новую жизнь…
Возможно, он прав. Мы помолчали. Тишину нарушало лишь щелканье его пальцев.
– Послушай, Акияма, ты, наверно, меня ненавидишь?
– За что? За то, что ты не рассказал о картинах?
Он покачал головой:
– Эйко так переживала из-за моих делишек, что покончила с собой. Не скрывай, я знаю, ты ненавидишь меня за это.