Пречистое Поле
Шрифт:
— Многих из нас теперь не воротишь, — Григорий встал, пламя качнулось и вновь выровнялось, только красный кончик трепетал с тихим треском, размазывая копоть. — Ладно, Павла, будет об этом. Добро мое солдатское пускай тут полежит, а я пойду село обойду. Пока не рассвело.
Павла молчала. Ей хотелось спросить Григория, куда он, на ночь-то глядя, но слушала молча. Она знала, что все, что нужно, он скажет сам. В этом доме всегда было так, как он скажет.
— До рассвета ты меня не жди, — сказал Григорий,
— Ты что ж, — осмелилась-таки Павла спросить его о чем дрожало ее сердце, — никак встречать кого собираешься?
— Собираюсь, Павла, — ответил он; он, похоже, ожидал ее вопроса. — Они тоже придут. Они придут на рассвете.
— Кто, Гриша? — спросила опять она, приложив сухие, разбитые нелегкой работой ладони к груди, такой же сухой и немощной, как и все ее изношенное тело. Она спросила, хотя уже знала, к. то придет и кого собирается встречать Григорий. Догадывалась.
И
— Иван Филатенков, Прохор Филатенков, Егор Тарасенков, Степан Ильюшенков и все остальные. Все наши, пречистопольские, все придут.
Павле показалось, что вот сейчас она и умрет, так сдавило в груди, так там перехватило все. «Вот и хорошо бы помереть теперь, пока Гриша дома, — подумала Павла. — Похоронил бы. До кладбища проводил. Не насовсем ведь пришел. Вижу, не насовсем! Так насовсем не приходят. Повидаться пришел. Вон, шинельку даже не повесил. Завтра, глядишь, в обратную дорогу. Как же тогда жить одной? Умру, одна, и не вот спохватятся». Но в груди, вопреки ее жестокому желанию, дернуло, потянуло раз-другой, в последнее время так часто бывало, и отпустило. Только горячее что-то осталось, как будто железо раскаленное вынули, а боль осталась. Боль там, в груди, да горечь во рту. «Вот и в этот раз не умерла, — вздохнула она. Но во вздохе ее не было ни облегчения, ни. избавления. — Видать, поживу еще, на белый свет погляжу. На Гришу».
Григорий взялся за дверную скобу, но, прежде чем отворить, обернулся неожиданно, как если бы вспомнил что-то недосказанное, спросил:
— Павла? А скажи, жив ли Осип Дятлов?
— Осипок? жив Осипок, — ответила Павла, сразу насторожившись, но виду не подала. — Жив. Что ему сделается? Работает еще Бригадирствует.
— Ну, и как он?
— Все такой же. Покрикивает на людей да ухмыляется.
— О чем же он ухмыляется?
— О чём… Он знает о чем. Тогда с винтовкой ходил, начальствовал, а теперь с сумкой через плечо ходит. Такая, знаешь, сумка, навроде портфеля. И опять верховодит.
— Живет-то все там же?
— Нет, он себе новую хату поставил. Возле пруда, где раньше амбары колхозные стояли. Амбары-то повалились. Теперь их на новом месте востро или. А Осипок там себе для усадьбы место расчистил и построился. Теперь живет, как барин, в липках, особняком. Дочка ему шибко помогает, Людмила Осиповна. Дочка у него хваткая, вон как быстро наверх пошла. Институт закончила, учительницей у нас в Пречистом Поле с год проработала, может, и меньше, в райком кем-то там взяли. Потом в совхозе «Новоалександровском» два года партейным секретарем пробыла. А теперь Людмила Осиповна — заместитель председателя райисполкома. Мужик ейный тоже какой-то большой начальник, по строительству. Так они Оснпку и сруб привезли уже готовый, еловый, из лесничества. И фундамент залили. И так все везли, и везли, и везли на красных машинах. Машины большушшие, у нас в колхозе таких-то нет. Ночами все возили, чтобы поукромнее от глаз людских. Теперь Осипка за повязку не ухватишь, он ее вместе с зипуном немецким скинул. Зипун-то скинул, а душу не оденешь в другие одежки. Мы ж тут, кто живой остался, помним, все помним. Как он над нами, солдатками, измывался. На окопы гонял. Да кабы только это. Пристанет к которой, а та откажет, ну, тогда белого света через его измывательства не взвидывала. Всем смена, а ей, глядишь, опять на окопы. А на» окопах что? Холод, грязь, обсушиться негде, воши заедали. Лето и осень траншея копали под Крестами, это ж вон где, а зимой опять же иродром ихний от снега расчищали. Да, натерпелся от него народ. А теперь вон, гляди, опять Осип Дятлов герой перед нами. По праздникам медалями брякает, выхваляется. Речи перед школьниками говорит.
— А власть-то что же?..
— Э, власти… Кто у нас нынче власти? Там, наверху, они, может, и правильные речи говорят, а тут Осипки свое дело делают. Тут все — как было, так и осталось. Царские милости, что ж, в боярское решето сеются. Власти… У нас нынче Степан Дорошенков председателем сельсовета. А кто его выдвигал туда? Он, Осипок, его и выдвигал. Он да Людмила Осиповна. Она тут на дню по три раза. Как в вотчину свою приезжает. На белой машине. Идет по улице, так первая «здравствуй» не скажет, ни боже ты мой. Ни малому, ни старому. Барыня барыней. Из нашей-то грязи да в такие-то князи!.. Куда ж тут теперь?.. А председатель колхоза молодой парнишечка, из города присланный. Они его пригнули уже; куда им надо. Оженили на Степановой племяннице. Что прикажут, то он и делает. И тоже уже на людей гордо смотреть стал. Научился у Осипков. Дурное дело нехитрое. Таня, жена его, хорошая, простая. Остановится другой раз, поговорит, порасспросит, учеников пришлет, помочь чего. Да только вроде как украдьмя. Стоит, говорит, а сама по сторонам оглядывается, Э, Гриша, тут всё Осипок с Людмилой Осиповной под свой полоз подмяли, — Павла утерла косячком платка слезу. — Что тут, Гриша, рассказывать. Нехорошо живем. Да, нехорошо. А народ что? Народу лишь бы самому сытым быть да под носом от этой сытости не пахло. А раз сыт, так и ладно. Это когда сразу у всех скибку отымут… Народ на Осипка не оглядывается, будто и не видит ничего, Он, лукавый, знает, кому да как в глаза поглядеть. Кому — с медом, а кому — с полынью. Раз вот так попросила я коня, огород распахать, Осипок сунул мне хомут и селедку и говорит: на, Мнхалиха, паши. Я сперва не доняла, беру это, значит, хомут на плечо, седелку. А какого же коня, говорю, Осип Матвеич? А он будто, не слышит, про коня-то. Давай, говорит, я тебе, Мнхалиха, с хомутом-то помогу. И этак: наклонись-ка, говорит. Я и нагнулась сдуру. А он мне, полицейская его морда, хомут тот на голову и накинул. Это ж он мстил мне. Пожалилась я раз на собрании председателю и миру на него: что ж такое, сказала, делается на белом свете, старым колхозникам коней огороды пахать в последнюю очередь дают. Вот он и озлился. Не поняла я тогда, дура старая, что он с председателем все равно что две ручки одного плуга. На собрании-то Осипка пробрали, он и сам сидел, головой кивал. А потом все равно на, свой клин поворотил. Так огород в ту весну лопатой и копала. Хорошо, Иван Шумовой помог. Пол-огорода вскопали, а там свояк его, Санька Прокончин, на тракторе подъехал, то-то помог, дай ему бог здоровья. Вспахать-то вспахал, а потом его на пол-оклада оштрафовали. За использование государственной техники в личных целях. Говорят, закон такой есть. Видишь, какие законы нынче пишутся: Саньке, чтоб мне, старухе, огород подсобить вспахать — нельзя, а Осипку — все можно. Гриша? — позвала вдруг Павла.
— Что, Павла? — отозвался он.
— Я, Гриша, вот подумала: поди, зря я тебе про все это говорю. Жалюсь…
— Говори, Павла, говори. Я для того и пришел.
Но Павла замолчала. Видно, думала о том, что он только что сказал, веря в то, что он действительно пришел д лятого и что на рассвете, как он сказал, придут и остальные, и одновременно не веря в это. Григорий тоже молчал, стоя в темном углу у двери. И вдруг Павла усмехнулась и сказала:
— Злопамятный он. Злопамятный. А с чего у нас вражда началась? С петуха. Кому окопы, кому что, а мне он петуха не прощает. Хоть и не говорит, а я чувствую — петуха.
— Какого петуха?
— Петуха. В сорок втором годе было. Осенью. Немцы в Пречистом Поле всех курей переловили, так и подмели все перушки. И голоса куриного в селе не осталось. А у меня, веришь, нет, петух остался. Помнишь петуха нашего? Красного? Ох и боец же был! На все село красавец!
— Помню, как же. Сожрали-таки фрицы нашего жениха?
— Рожна им лихого, а не петуха! Осипок пришел, помню, и говорит: давай, мол, знаю, прячешь, по утрам орет, слыхал, пан Курт курятины желают. Пан Курт — это немец, начальник был надо всей нашей округой, холеный такой. Полицейские его боялись тоже. Как огня. Видно, пан Курт их тоже недолюбливал. А петух мой так-то из-под сенцев выбег и заходил перед Осипком, крылом сердито по земле зачертил. Осипок нагнулся, ухватить его хотел, да не тут-то было. Погоди, говорю, Осип Матвеич, я сама его поймаю. Гляжу, руку Осипок об шинель вытирает, раскровенил наш вон ему руку. Руку вытер, гляжу, и винтовку так-то с плеча сымает. Поймала я тогда нашего петуха возла сарая, взяла за крылья и говорю: Осип Матвеич, а нехорошо ведь так-то получается, у меня мужик в Красной Армии, воюет противу супостата, я одна мыкаюсь, а ты, говорю, мало что им пособничаешь, а еще пришел ко мне последнюю животинку забирать. Что, спрашиваю, Григорию моему говорить будешь, когда он вернется? Какими, говорю, словами оправдываться? А он, Осипок-то, озлился на такие мри слова, забранился, и все нехорошо так бранился, матерно, затопотал ногами да в плечо кулаком и пхнул. Он хоть и не больно, ударил, да обидно. Ох, как обидно! И взяло ж меня тогда зло! Ну, антихристова сила, думаю, на ж. тебе, немецкий обносок, курятины! На! На! Отсекла петуху голову да этой петуховой шеей ему по мордам. По мордам! По мордам! И-и, что там было! Божечка ж ты мой, что было! Стрелять меня хотел. Спасибо, бабы траапилися, порятоваля. На руках у него повисли. Полечка Кузнечиха да Ульяниха. А то б, наверно, и застрелил, антихристова сила. Так дулом промеж грудей и ткнул, полицейская шкура. Болит у меня в грудях с тех пор. Разом там сожмет, что не продохнуть, белого света не вижу, все в глазах меркнет. Увели меня бабы двору, легла я на лавку, вот тут, лежу и думаю: вот вернется Гриша, уж я-то ему пожалюсь на этого христопродавца.
Павла пододвинула гильзу к краю стола, чтобы лучше видеть Григория; Тот все так же неподвижно стоял у двери и молча, широко раскрытыми глазами, смотрел то на Павлу, то в угол, где темнели иконы, то на винтовку, стоявшую у подоконника и тускло поблескивавшую маслянистым, стволом. Твердые скулы его бледного лица все чаще и чаще вздрагивали, а подслеповато-красный свет еще сильнее оттенял худобу его щек и белки напряженных глаз.
— Кто из пречястопольцев еще в полицаях был? — Из наших боле никого. Двое окруженцев еще было. В примаках жили. У Души Макарчихи да у Степаниді Кошечки. Но те были не такие злодеи, как Осипок. Хоть и чужие. Он же их потом и пострелял на Новоалександровском большаке. Пострелял, все у них забрал и с этим добром через фронт, к нашим подался. В селе уже и думать об ём забыли, вон сколько народу тогда погинуло, всякого, и хорошего, и худого. Только он вскорости вот он, на костыле, с медалями. Герой. Раненый. В госпитале его вылечили, справки нужные выдали. И опять запановал Осипок в Пречистом Поле.
Ночь уходила в глубину, как память в прошлое, и, чем глубже в теиь, тем смутнее становилась она. В Михалищах и в селе за ручьем все угомонилось, успокоилось, замерло. Даже дрожащего, проникающего всюду свиста летучих мышей не было слыхать в открытое Павлой окно. А погодя немного, будто выждав, когда Павла, выговорившись, умолкнет, а Григорий еще не найдет слов, чтобы ответить или хоть как-то успокоить ее, крикнул первый михалищинский петух, и ему на более высокой ноте с нетерпеливой поспешностью ответили из-за ручья сразу два пречнстопольских. Крикнул, сотрясая горбатый, убого прилепленный к коровьему хлеву, видать, самой хозяйкой курятник, и Павлин петух.