Предания вершин седых
Шрифт:
Лада испуганно вскрикнула, и Капуста крякнула и смолкла, поняв, что в такие подробности в присутствии впечатлительной девушки вдаваться не стоило. Она закончила:
— А в конце промысла приходи — сколько обещала, столько и заплачу. И вот ещё что... Будет вам, голубушки, и дом с садом, и житьё достойное. Дом лучше каменный строить, чтоб веками стоял. Тут камень нужен и работу каменщиц оплатить, вестимо, придётся. За одно лето ты, Олянка, на дом пока не заработала, но ещё три-четыре таких промысла — и как раз получится. Я к чему это веду-то?.. Ссуду могу тебе уже сейчас дать, чтоб строительство началось, а ты как родишь и откормишь дитё положенный срок — придёшь и честно отработаешь. Ну, грамоту придётся, само собой, подписать — всё по правилам. Там всё прописано будет, дабы никто от исполнения обязательств
— Благодарю тебя, госпожа, — сказала Олянка с поклоном. — Хоть и не люблю я в долг брать, но, видно, по-другому не выйдет. Отработаю всё, не сомневайся.
— Олянушка, родная, но ведь матушка Радимира ни в чём нам не откажет, — вмешалась Лада. — И с домиком поможет, и приданое за мной будет хорошее!
— Цыц, девонька, помолчи, — не грубо, но ласково-строго осадила её Капуста, поднимаясь с места и опуская тяжёлую ручищу на плечо Олянки. — Матушка матушкой, а жить самим надо, детушки. Когда ты сама дом построила — он твой до последнего камушка, ты в нём хозяйка и ничего никому не должна. А коли родители его подарили — не твой он, а дарёный. То, что достаётся даром, не так ценится, как своё, заработанное. Уж поверь, доченька, я-то знаю. Сама я на ноги вставала, и всё, чем я сейчас владею — плоды труда моего. Когда молодая была, тяжко трудилась, от зари до зари в мастерской пропадала, а теперь вот на меня работают. Ты уж прости, дитятко, что поучаю. Лет мне уж немало, хочется молодым опыта в карман отсыпать, вот только свой-то опыт, шишки свои набитые — они ценнее!
— Благодарю тебя, госпожа, за совет мудрый, — скромно потупилась Лада. — И прости меня за речи дерзкие и непочтительные. Погорячилась я, не разобравшись. За ладу свою я волновалась.
— Вот это другой разговор, — незлобиво молвила Капуста. — А за ладу не волнуйся. Она у тебя из крутого теста замешана, из доброй стали выкована.
Как и они и порешили, Олянка доработала это лето на берегу. Каждый день Лада приносила ей корзинку со съестным; больше всего любила и ценила Олянка блины — ещё тёплые, ею собственноручно испечённые. Ильга тоже приносила Бране то завтраки, то ужины, а иногда и то, и другое, и на пару с Ладой они кормили тружениц: Ильга — супругу, а Лада — пока ещё избранницу.
Когда летний промысел закончился, Олянка пришла к Капусте за оплатой. Та всё выдала сполна и разложила перед ней несколько ожерелий великолепной работы северных мастериц-златокузнецов.
— Выбирай любое, какое тебе глянется. Но думается мне, что больше всего твоей нежной Ладушке подходит вот это.
И она показала на ожерелье из лунного камня, обработанного в виде капелек. Сквозь молочно-жемчужную дымку проступали голубые переливы. Каждый из камушков оплетала затейливая скань — тончайший узор из серебра. Лунный камень в ожерелье дополняли жемчужины.
Его Олянка и выбрала для Лады. Сидя под кустом орешника, у расстеленной скатерти с угощением, она надела его на шейку любимой и застегнула. Уже прохладное дыхание осени чувствовалось в лесу, среди зелени пестрели жёлтые островки, с тихим шелестом падали листья, кружась в мягком, нежарком золоте солнечных лучей. Часто по утрам белели туманы, зябко отсыревала земля холодной испариной. Бабье лето было медовым — и по цвету, и по нраву, и по сути своей любовной для Олянки с Ладой. Кончились дни тяжёлой работы на белогорском Севере, Олянка получила и свою оплату, и ссуду на строительство дома, оставалось только открыться и представиться родительницам Лады.
Столько Олянка вынесла, столько было пережитого за её плечами, неужели после такого она ещё была способна чего-то бояться? Она не страшилась ни схватки с врагом, ни изнурительной работы, ни чьего-то предубеждённого недоверчивого взгляда. Единственным её страхом был страх лишиться возлюбленной — выстраданной, долгожданной. Какими глазами посмотрит Радимира на ту, кого она давно похоронила и оплакала, отпустила белой голубкой со своей груди? Ёкнет ли её сердце, когда её несбывшееся прошлое предстанет перед ней в облике оборотня-волка, похитившего сердце её с Рамут дочурки? А Лада, любуясь в карманном зеркальце новеньким ожерельем, которое очень шло к её глазам, весело щурилась от солнечного зайчика, шаловливо бегавшего по её лицу неуловимой молнией.
— Чудесное какое! Красота неописуемая!
Её губки потянулись за поцелуем, и Олянка с наслаждением к ним приникла. Беспрепятственно её ладони скользили по тёплым изгибам бёдер, спины, посягали на наливные яблочки, созревшие под рубашкой Лады. Самый нижний камень ожерелья касался ложбинки между ними. Денёк выдался по-летнему тёплый и сухой, порхали в кустах птички, солнце блестело на румяных боках душистых садовых яблок, коих Лада принесла целую корзинку. Сегодня её кожа пахла яблоком, и этот чистый запах пробуждал и нежность, и жадное желание приникнуть ртом... Что Олянка и сделала, мягко повалив девушку на травку под кустом. Вмиг Лада осталась в одном лишь ожерелье, и Олянка наслаждалась теми самыми яблочками, которые были для неё сейчас гораздо желаннее садовых. Лада, сладко вздохнув, с лёгким стоном раскрыла колени, и Олянка пристроилась между ними, восхищаясь шёлковой нежностью бёдер. Они чуть сжали её, сердце с солнечным ликованием угодило в их ловушку, а губы, скользя вверх от груди, по шее, по подбородку, добрались наконец до Ладушкиной улыбки. Жемчуг ожерелья и жемчуг её зубов, розовая мягкость ротика и влажная мягкость между раскрытых бёдер. Отведав одного поцелуя, Олянка перебралась вниз и принялась за другой.
Неспешно и лениво ползло медовое время, день замер в своём золотом зените, предосенняя горьковато-свежая синева неба оттеняла яркую, солнечно-прозрачную желтизну качающихся веток. Уже не лето, ещё не вполне осень — межвременье, мягкое и задумчивое, вобравшее в себя всё самое лучшее от обеих пор, на стыке которых оно находилось. Озарённые солнцем жилки листьев, полнокровные тёплые жилки под нежной кожей. Стыдливый румянец рябины, бесстыдно-сладкая радость поцелуя. Алые ягоды, алая кровь девственности на пальцах. У Лады вырвалось тихое «ах», глаза-подснежники блестели укоризненными росинками, и Олянка жарко зашептала вперемежку с поцелуями:
— Ничего, Ладушка... Просто ты теперь бесповоротно моя... До конца моя... Я люблю тебя, ягодка...
Цветочные чашечки глаз всё ещё укоряли: «Ты же обещала, что не причинишь мне...» — но Олянка смахнула невольные блёстки испуга с Ладушкиных ресниц. Это должно было случиться, просто раньше было не время, а сейчас — пора, самая прекрасная, самая медовая. И жёлтые листья ласково успокаивали, и солнце сушило ресницы, а Олянка, накрыв её губы своими, держала этот неподвижный поцелуй-покой. Она была до конца внутри, в мягкой, горячей и скользкой глубине, ничего не делая, просто обозначая и утверждая: моя. Губы Лады не отвечали, она застыла, вздрагивая бровями и сомкнутыми веками, но сердечко колотилось птичьим трепетом. Ветерок мурашками по коже вдоль спины: терпение — благо. Наконец губы Лады ожили, из них навстречу Олянке проклюнулась первая робкая нежность, и та её с радостью приняла, обласкала со всех сторон, приветствуя и ободряя. Поцелуй-покой стал поцелуем-единением, наполнился соками, движением, жизнью. Он заменял все слова, доходил глубже и толковался легко и ясно. Каждым новым своим витком, вздохом, шажком-касанием он пел тысячи песен. На миг Лада оторвалась для улыбки, уголки её губ и глаз сказали: да, твоя. И снова — бессловесное единение, теперь уже без омрачающих его слезинок, доверчивое и окончательное. Утверждение «моя» было прочувствовано и признано, дыхание Лады подрагивало, а пальцы впивались в спину Олянки в ответ на внутреннее влажное движение. «Моя...» — вздох, дрожь бровей. «Моя...» — отклик пальцев, отпечатки на спине. «Моя...» — тёплое молоко отдающейся поцелуям шеи. «Моя, моя, моя, моя...» — прижалась в ответ, стремясь неразделимо слиться до самого сердца.
«Твоя...» — дрожь губ, приоткрытые клыки. «Твоя...» — изогнулась спина, сдвинулись лопатки. «Твоя, твоя, твоя...» — щека к щеке, с одним сердцем, одной душой, одним дыханием на двоих. С высоким солнцем, с бездонным небом вровень, выше деревьев, выше гор, друг в друге взаимно, друг с другом сплетаясь, уже неделимые — на крыльях осени.
И когда уже всё и всюду стихло, отдыхая, только губы ещё льнули к губам, улыбка переходила с уст на уста, расцветая то у одной, то у другой. Будто мотылёк между ними запутался, перепархивая с губ на губы, и Олянка его наконец поймала и успокоила внутри поцелуя. Он там ещё побаловался, пощекотал, а потом стал тихим дыханием.