Предчувствие любви
Шрифт:
— Вы тоже что-то хотели спросить? — Но тот мрачно насупился: «Вопросов не имею», — и покраснел как рак.
У меня тоже таковых не нашлось. А Лева осмелел:
— Вы откуда родом, товарищ лейтенант?
— Из Ленинграда.
И опять влез Валентин:
— Вот это да! И в войну там?
— М-м… Не совсем… В декабре нас эвакуировали. Но город уже бомбили. Да и в дороге досталось… Нет, извините, не хочу об этом говорить. Не хочу! Будь она проклята! Не-на-вижу!.. — Девушка так взволновалась, что вся кровь отхлынула от лица, и оно стало белым, тусклым, как неживым.
— Я вас понимаю, — с сочувствием взглянул на нее Шатохин. — Я тоже это самое… ненавижу войну. Как бомбежку вспомню…
А Валентин вдруг словно взбесился, заорал:
— Похвально для офицера — ничего не скажешь! Пережил одну-единственную бомбежку и теперь всю жизнь будешь хвастаться? Баба ты!
— Лейтенант Пономарев! — Круговая глядела прямо в лицо Валентину, и в глазах ее горело непередаваемое возмущение: — Что вы себе позволяете?!
— Что слышите! — несло Пономарева. — Да и не вас я имею в виду. Что с вас взять? Вы женщина. А он… Он-то…
— А что я?! — несколько запоздало возмутился медлительный где не надо Шатохин. — Я не хвастаюсь. Я просто не могу забыть. И я тоже ненавижу войну.
— Вон как ты запел! Подумать только… А зачем же пошел в военное училище, раз ты убежденный пацифист?!
— Валентин, не бросайся словами! — вступил в спор Зубарев. Его тут же поддержала Круговая:
— Да при чем тут пацифизм? Все честные люди земли ненавидят войну.
— Он боится, что в случае чего я за его спину спрячусь. — Лева, сдерживая обиду, еще пытался свести разговор к шутке.
— Твоя пошире! Или давно с тыла в зеркало не гляделся?
Лицо Шатохина побелело, напряглось. Он, кажется, скрипнул зубами и глухо промычал. Зубарев, вскочив, грохнул кулаком по столу:
— Замолкни, хам!.. Замри! — И, спохватившись, сдержал себя: — Счастье твое, что здесь женщина. Он, хмурясь, взглянул на Круговую: — Извините, товарищ лейтенант.
— Пономарев, — глухо и медленно заговорила она. — Может, вы возьмете свои слова обратно?
— Да пошли вы все!..
— До свиданья! — Круговая вздернула подбородок и с достоинством вышла из класса.
— Наглец! — зло повернулся к Валентину Зубарев. — Доигрался?!
— Больной — и не лечишься, — укорил его и Шатохин. Валька, не отвечая, быстрым шагом вышел вон и демонстративно бухнул дверью.
— А ты чего в рот воды набрал? Нейтралитетик держишь? — Никола напал теперь на меня.
— Да я и сообразить ничего не успел!.. И сейчас еще не соображу, из-за чего сыр-бор? Он что — приревновал? — удивился я.
— Какая, к черту, ревность! С чего? — не мог остыть Зубарев.
— Ну он же это… Намекал… Куда-то бегал… — А ты и поверил? Да он просто мелкий интриган. Впрочем, сами виноваты — все его выходки прощали.
— А может, сходим к Круговой, уговорим? — несмело предложил Шатохин. — Жалко дурака, попадет же ему, если она…
— Медуза ты, Левка, — беззлобно укорил Николай. — Нет уж, пусть теперь как знает сам выкручивается.
Из училища Валентин чуть было не вылетел, уже будучи на последнем курсе. Удержался он только благодаря своим круглым пятеркам по всем предметам да отличной технике пилотирования, а главное — заступничеству Николая Сергеевича. А заступался Шкатов за него не единожды.
В нашем курсантском кругу Пономарь начал верховодить еще в те дни, когда мы проходили так называемую «терку», то есть первый, теоретический курс. Схватывая все на лету, он преуспевал в учебе, безо всякого преувеличения, блистал незаурядными способностями. Часто обращались к нему за помощью товарищи, и он никому не отказывал, с удовольствием объяснял любой непонятный вопрос, охотно «брал на буксир» отстающих. За это ему одному прощались не всегда безобидные насмешки, грубый юмор, хвастливость, нескромная болтология. И все же авторитет у Вальки был непрочный, а репутация складывалась скандальная. Очень уж хотелось ему везде быть первым — ив деле, и в веселье, и в любви. И вот отпустили его в город на выходной день. Пономарь явился с опозданием на целый час. Увлекся, мол, никак не мог с девушкой распрощаться. Запретили ему увольнения — он завел шуры-муры с женой одного из инструкторов.
Стали мы его стыдить — смеется: «Любовь — не картошка…» Пришлось поговорить с ним всем сообща — на комсомольском собрании. Но, спустя каких-нибудь полгода, едва успели снять с него комсомольский выговор, он опять отличился! На этот раз — в воздухе, в пилотажной зоне. Что уж он там вытворял, точно сказать трудно, можно было. лишь догадываться, но приземлился, зарулил на стоянку, а дюраль на фюзеляже — гармошкой. Было очень похоже на то, что по крупу перепуганного коня прошла лихорадочная дрожь, да так и застыла.
Наши учебные полеты были немедленно прерваны. Командир более часа допрашивал Пономарева о том, что же он все-таки делал в полете, но так ничего толком и не добился от него. Собрали нас всех возле покореженной машины: «Смотрите, как не надо летать!» А виновник, всем своим видом изображая несправедливо обиженного, даже руки к груди приложил:
— Да не нарочно я! Сам не пойму, как получилось. Попал в непонятное положение — еле из пике вылез…
Самолету был нужен капитальный ремонт, так как инженер заявил, что не исключены повреждения и внутри, в узлах каркаса. Но Валентин умел оправдываться столь искренне, что его объяснения приняли за чистую монету. Словом, наказывать его не стали, а сам он выводов для себя не сделал и вскоре погорел вдругорядь.
Случилось это опять в небе. Шел тогда Пономарев по дальнему маршруту уже на боевом бомбардировщике. Вдруг смотрит — под ним тихоходный транспортник, И не удержался наш доблестный ас от язвительной реплики. «Эй вы, — нажал он кнопку радиопередатчика, — не путайтесь под ногами, воздушные извозчики!» Те обиделись. «Постыдился бы, — говорят, — все же товарищ по крылу». Так Валька и еще присовокупил: «Видали вы их — зачирикали! Вот уж правда — всякая ползающая букашка хочет видеть себя порхающей стрекозой».