Предсказание будущего
Шрифт:
Картина
В небольшом зальчике и продолжительном коридоре, принадлежащем одному научно-популярному журналу, открыта выставка живописи и графики под игривым названием «Будущее и думы». Будущее, точнее наше, как правило, бесноватое понятие о будущем, на выставке представлено совершенно: тут есть межпланетный поезд, чем-то смахивающий на обыкновенный, железнодорожный, групповой портрет разнопланетян, производящий тяжелое впечатление, есть вычурный космический пейзаж, удручающий топорной фантазией и душевынимающим сочетанием красок, есть удивительная машина, под изображением
Город грядущего, изображенный масляными красками на холсте размером полтора метра на полтора, помещен в самом конце редакционного коридора. Висит картина невыигрышно, так как ее постоянно загораживает дверь кабинета, который занимает ответственный секретарь, по тому, кто ее углядит, оценит и рассмотрит во всех подробностях, она сулит цепенящее откровение. Это откровение заключено в некой жанровой сценке, которую автор изобразил наверняка не из человеконенавистнических побуждений, а по простоте душевной, для оживления пейзажа, что, между прочим, наводит на следующую мысль: никакое художественное дарование порой не выскажется так глубоко и емко, как душевная простота.
На картине нарисованы прямые широченные улицы, заполненные причудливыми средствами передвижения, похожими на особо отвратительных насекомых, путаные развязки и эстакады, сферические, шарообразные, пирамидальные строения какой-то оголтелой архитектуры, пышные растения с разноцветной листвой, искусственное солнце, парящее в вышине, а в правом нижнем углу изображены четверо мужиков, которые играют в «козла»; увидишь их — и сразу нагрянут думы.
Оазис
Гейне утверждал, что пространство человеческой души прямо пропорционально географическому пространству, то есть чем просторнее народонаселению, тем на душе у него содержательней и вольней. Если это так, то нам, как говорится, и карты в руки, поскольку чего-чего, а простора у нас хватает. Но вот какое дело: по милости пространственного изобилия наши души, конечно, и содержательны и вольны, но и содержательны и вольны как-то причудливо, мудрено.
Помню, ехал я поездом от Чарджоу до Красноводска. В вагоне было настолько жарко, что на ум приходили мысли об инквизиции. Хотелось забыться — если не навсегда, то по крайней мере до станции назначения.
За окошком купе проплывали печальные Каракумы — пепельно-желтое пространство с натыканными тут и там серыми кустиками, над которыми заметно волновался горячий воздух. Сосед пил шампанское; время от времени он тянулся к винному ящику, стоявшему в ногах его полки, доставал из него очередную бутылку и пил шампанское, как у нас выражаются, — «из горла». Я потом спросил его, не вор ли он, не процветающий ли писатель, но зять ли какому-нибудь министру? «Отнюдь, — сказал он, — я, елки-зеленые, учитель русского языка». По национальности он был скорее всего туркмен.
Таким манером мы ехали часа три. Вдруг —
Посреди бесконечных песков, метрах в двадцати от железнодорожного полотна, я увидел одинокое глиняное строение с плоской крышей. На стене, обращенной к путям, была прибита белая станционная табличка с надписью «Оазис», которая наводила приятное недоумение. Вокруг ни деревца, ни кустика, ни скотинки; единственно поблизости от строения валялись сносившаяся покрышка, моток колючей проволоки и казан.
На плоской крыше сидел какой-то дядька и показывал нашему поезду огромный кулак.
Бог и солдат
Весной сорок третьего года рядовой Иван Певцов возвращался в свою часть из прифронтового госпиталя, в который он попал по ранению головы. На нем были ушанка, офицерская шинель, до того, впрочем, изношенная и скукожившаяся, что в ней уже больше угадывалось от пальто, нежели от шинели, а на ногах были обмотки и коричневые американские башмаки, очень ноские, с заклепками по бокам; за плечами у него болтался так называемый сидор, похожий на желудок вконец оголодавшего человека.
Шел Певцов своим ходом, хотя до его родной части, расквартированной в то время под Капустным Яром, дорога была неблизкая, километров так в пятьдесят. Деньки стояли тихие, пасмурные и в эту пору такие туманные, что дорога, обсаженная пирамидальными тополями, точно утонула в сильно разбавленном молоке.
Почти сразу за разбитым кирпичным заводом, в том месте, где у правой обочины был брошей немецкий штабной автобус, Певцов повстречал необычного мужика. Тот сидел на снарядном ящике и смотрел в никуда тем тупопечальным взглядом, каким отличаются наши деревенские старики. Поскольку из-за тумана Певцов увидел его в самый последний момент, он неприятно насторожился; впрочем, нет: насторожился он, главным образом, потому, что внешность встречного мужика была какая-то несоветская — он был усат, бородат, длинноволос и одет в вычурный балахон из грубой материи, чуть ли не мешковины.
Певцов приостановился и строго сказал:
— Ты чего тут делаешь, гражданин?
— Какой я тебе гражданин!.. — огрызнулся встречный.
— Кто же ты в таком случае?
Встречный вздохнул и ответил:
— Бог…
Певцов почему-то безусловно ему поверил, а поверив, как-то яростно просиял.
— А-а! — вкрадчиво сказал он. — Ваше преподобие! Надумали-таки спуститься, изволили, так сказать, обратить внимание на наш сумасшедший дом!..
И вдруг он заорал, обводя правой рукой дорогу, разбитый завод и поле:
— Ты чего же это делаешь-то, ядрена корень?!
Бог еще раз тяжело вздохнул.
— Пять минут тому назад, — вслед за тем сказал он, — мне молилась одна старушка из Малоярославца. Знаешь, о чем она меня попросила? О том, чтобы ее соседка по квартире как-нибудь проспала на работу и ее посадили за саботаж…
— Ну и что?
— А то, что идет мировая бойня, льются Евфраты крови и Тихий океан горя расползается по земле, а старушонка просит меня упечь соседку за саботаж…
— Ладно, — сказал Певцов. — А кто в этом виноват? Кто виноват, что в Малоярославце живет такая пакостная старушка?!