Преграда
Шрифт:
И моя ревность жалуется и требует от имени воображаемой справедливости: то, чем я могла бы быть для тебя, которому я недостаточно нужна, – ужасно, что всем этим ты будешь для какой-то другой женщины. Существует ли она? Это не имеет никакого значения, но я предвижу её, я готовлю для неё любовника, любовь, великолепие которой известно только мне: любовь по образцу и подобию моей любви, той, что я от тебя скрываю.
Я погибаю от мысли, что когда-нибудь настанет день, и ты познаешь то, что я познаю сейчас. А ведь я могла бы тебе соответствовать во всём. Ты познаешь то, что я познаю сейчас, чтобы потрясти своей любовью ту, другую женщину, либо будешь обречён жить рядом с ней, как я живу здесь
Я ушла от тебя, не имея сил причинить тебе вред. Я дошла по дорожке, усыпанной колючками, до этой четырёхугольной башни из скал, где мечутся, словно пойманные птицы, ветер и моя тревога. Во мне, подо мной, надо мной нет ничего, кроме вздыбленного моря, крошащегося камня и рваных туч. Эта буря воздуха и воды, эта безумная пляска колючих рифов, то выпрыгивающих во весь рост, то снова ныряющих в пучину – я в своём душевном смятении именно так организовала бы здесь стихии во славу тебе – тебе, который только что появился на пороге дома, совсем маленький в отдалении, чёткий, стройный и устрашающий…
Ночь отступает. Слабый ветер колышет деревья и доносит до меня запах примятой травы. За платанами насыпь фортификаций вырисовывается в блёкнущей темноте, и небо голубеет, словно цветущее льняное поле, – это оттенок летнего парижского рассвета, сероватого, чуть печального.
Тощая кошка на ближайшей скамейке наслаждается покоем этого свежего часа и не подозревает обо мне. Я произвожу так мало шума, что она даже не знает, что я бодрствую. Время от времени она подымает голову и смотрит на небо с поэтической пустой важностью, которую не нарушают ни охотничий инстинкт, ни страх. Мы вдвоём ожидаем рождения дня.
Будет жарко. Предстоит длинный день, точь-в-точь такой, как вчера. Париж уже гудит таинственно и размеренно, словно плеск моря на границах плоского пляжа. Для меня день будет очень длинным. Я заранее знаю все его этапы, у меня уже появились привычки брошенной женщины, а порой пробуждается и любопытство неизлечимо больной, которая развлекается своей болью. Я знаю, что через несколько минут, максимум через час, самый тяжёлый период дня, тот, что следует за коротким сном, будет уже позади.
Перед тем как проснуться, перед тем как полностью возвращается память, бывает момент, когда я ещё во власти обрывков то ли каких-то смутных снов, то ли затуманенной реальности, и тогда всё моё существо встаёт на свою защиту, оно не желает даже знать, что Жан ушёл. Сама эта борьба и та жалкая попытка, которую я делаю бессознательно, чтобы собраться, спрятаться в глубине кровати, лишь обостряют мою память. Я прекращаю борьбу, я покорно встаю с постели и иду к окну, розовому от августовской зари или голубому от тяжёлого благодатного дождя.
А потом я принимаюсь ходить от стены к стене. Я опускаю голову, потому что это и в самом деле ужасный час. Всю силу, которой я ещё располагаю, мне приходится употребить на то, чтобы не разбить лоб о холодную перегородку, отделяющую спальню от туалетной комнаты, и не выкрикивать «ох!» всякий раз, как мне удаётся перевести дух. Я терплю. Я бесшумно двигаюсь по комнате, которая мне не принадлежит, я избегаю смотреть на портрет Жана на камине, оживающий от яркого зарева торжествующей зари. Обхожу я и стол, потому что Жан забыл на нём свой кожаный портсигар, запах которого я неожиданно уловила, проходя мимо два дня назад, – я не успела взять себя в руки и тут же превратилась в обезумевшего пса, воющего над найденной вещью хозяина…
А потом я стою у окна, опёршись о подоконник, в привычной уже позе и отдаюсь ставшему привычным страданию, как вчера, как позавчера, как все предшествующие дни. Мне не плачется больше, я гляжу на бульвар, пожухшую от солнца траву на насыпи, тоже окрашенную зарёю, с интересом провожаю глазами проходящее стадо, которое оберегают хрипло дышащие собаки. Случается даже, что я улыбаюсь, глядя на игры уличных кошек, – а почему бы мне не улыбаться, всё равно любое зрелище существует на незыблемом фоне моего страдания, нимало его не облегчая.
«Боль отсутствия»… Оттого что я всё время невольно твержу эти два слова, всё время одни и те же, стоя у этого окна, тоже одного и того же, у меня постепенно странным образом сдвинулся их смысл. Оттого что я стою, склонившись в одну и ту же сторону, опираясь о низкий подоконник, я намяла себе о косяк окна левый бок, и слова «боль отсутствия» связались у меня с физической болью вот тут, ниже сердца, с этим местом, которое я нежно прижимаю к косяку окна…
«Боль отсутствия»… Это очень простое страдание – такое же простое, как смерть. Как далека я от низменного смятения ревности, от её убийственного сумбура. Всё во мне и в моём несчастье так просто: прежде он был со мной, теперь ушёл. И есть только одна надежда, только одно желание – чтобы он вернулся! Любящий или не любящий – это не важно… лишь бы он вернулся… лишь бы вернулся…
Засвистел дрозд. Его свист усиливает сотнеголосое чирикание пыльных воробьёв, звучащее не слишком-то музыкально, оно скорее напоминает шум мокрого гравия, который насыпают на мостовую. Небо и мостовая стали вдруг одинаково белёсыми, но не надолго – вот-вот взойдёт красное солнце. Эти благостные минуты садовники на моей родине, озабоченные тем, чтобы собрать холодные и твёрдые ягоды, называют «часом клубники»…
«Час клубники»… Существуют такие старинные выражения, которые касаются в нашей душе каких-то таинственных струн и вызывают к жизни целый сонм образов и прозрений… Скорее унесём в смятую постель это выражение, чьё обаяние вызывает из небытия, увы, необоримое привидение… Из-за того что я стою в такой неудобной позе у окна, меня от усталости сотрясает озноб от воображаемого холода и сразу же возникает чувство страха – а вдруг я заболеваю? Но ни сумасшедшие, ни те, кого пожирают изнутри навязчивые идеи, не заболевают…
Я медленно отступаю от окна, я нерешительно откидываю простыню на постели, которая, я знаю, ещё хранит его невнятный запах: нужно не поддаться отчаянию, не нарушить унылое равновесие предстоящего дня взрывом рыданий. А тут как раз встаёт солнце. Скоро проедет первый поезд кольцевой дороги, потом постучит молочник в окошко подвала, а затем раздадутся шаги почтальона… Он мне ничего не принесёт, никакой весточки от Жана… Но после него мимо дома пройдёт ещё много других почтальонов, и я буду прислушиваться к их приближающимся, а затем удаляющимся шагам – ибо они разделяют мой день на приливы и отливы надежды…
Вот так же настанет время приёма ванны, потом обеда, час послеобеденного сна с приоткрытыми ставнями и час томительной прогулки, а потом – ужина с Массо и вслед за тем – ночь… Снова ночь, душная ночь летнего Парижа. Чего только не отдашь за сырой туман, за низкую тучу, пахнущую росой, и влажной землёй… Снова ночь, одиночество, бессонница и неизбежное пробуждение…
Иногда я говорю себе: «Нет никаких оснований думать, что не все дни и все ночи будут такими до конца жизни, если он не вернётся…» Но это предположение окажется чересчур обывательским, чтобы заставить меня содрогнуться: я ожидаю лишь чего-то невероятного – его возвращения.