Прекрасное далёко (Сборник рассказов)
Шрифт:
— Ну и что это за ком с горы? — спрашиваю.
А у Люлю его мордочка плюшевого котика расплывается. Улыбнуться, значит, соизволил.
— Имя — Хербиус Неживой Мыш Саторини. Возраст — тридцать два года на момент смерти. Профессия — выдающийся поэт и художник-авангардист. Трагически погиб во время террористического акта в Арт-Галерее, где представлял собственную последнюю выставку «Солнце и трупы пылесосов». Тело было завещано Институту Трансплантологии, где и разобрано на биологический материал. Памятная доска с именем
Нокдаун.
— Распечатать портрет? — спрашивает.
— Валяй, — говорю. — Всё равно.
А сам думаю: вот ведь… Это же надо такое имя иметь — Хербиус. Что это за имя? И почему погоняло у него — Дохлый Мыш? Нет, ну ясно, что сейчас неживой, но ведь тогда-то шевелился ещё? Выдающийся поэт, а? Да ещё и художник… а я думал, что рисовать не умею…
А Люлю мне тем временем распечатку подаёт. С моей пока ещё человеческой физиономией.
— Рад, — говорит, — оказать услугу, господин Саторини. Желаю возвращения памяти и новых творческих успехов — как в поэзии, так и в живописи.
А я киваю, глупо улыбаюсь и думаю: немного же от моих мозгов осталось. Ни одного стишка за два года не сочинил, дубина, вышибала несчастный. Только бы морды бить, а чтобы подумать о прекрасном — этого нет…
Чего я так странно выставку назвал: «трупы пылесосов»? Что это за картины? Эх, талантливым был перцем, необъяснимым… Не таким, как прочие. Ну, ничего, думаю. Теперь знаю, что вспоминать.
Жизнь-то моя настоящая — картины, стихи… поклонницы, может быть… Вот прозябаешь, как свинюк в берлоге, и не знаешь, что в тебе, быть может, гений дремлет.
К своим я торжественно пришёл. Распечатку показываю.
— Во, — говорю, — видали? Я — гений. Знаменитый художник и поэт. Хербиус Саторини, поняли, да?
У Дэна глаза чуть не выскочили, когда фотку увидал.
— Шикарный чувак, — говорит. — Сразу видно, что гений: явно канифолил без просыху и коксой занюхивал. То-то у тебя половина потрохов синтетические.
А Мида всплеснула лапками:
— Ах, не может быть! Я никак не ожидала, что ты — такая удивительная и духовная личность!
— Ну, чего, — говорю. — С Дэна спрос небольшой. Он из всех стишков знает только те, что в сортирах над писсуарами пишут. Но ты, Мида, книжки читаешь иногда… скажи, встречала? Стихи мои, а?
Мида глазки опустила долу.
— Нет, — говорит. Смутилась. — Не буду врать, Хербиус, серое я существо… да ты же знаешь, откуда Дэн меня забрал. Где мне такое авангардное искусство знать… но я обязательно почитаю.
— Хе, — говорит Дэн. — Мы все ещё почитаем твои стишки, если уж ты их кропал. Но прежде — не сходить ли нам в музей, а? Типа культурной программы. В стишках я слабо разбираюсь, но на картине сразу понятно, что к чему.
Я под ингибитором эмоций почесал. Бедная моя память о музеях никак не подсказывала.
Но Миде идея понравилась страшно. Она тут же ускакала пудрить носик и выбирать туалет, чтоб идти культурно развлекаться. А я стоял и пытался вспомнить свои стихи.
А в голову лезло то «быть или не быть», то «я помню чудное мгновенье», то «ничто не ново под солнцем». И я преотлично отдавал себе отчёт, что всё это не мои стихи, а я по телеку слыхал. А свои — как отрезало. Туман — и всё.
А Дэн ещё подначивает:
— Ну хоть один стишок-то почитай?
— Да отвали ты! — рявкаю. — У меня мозги начисто промыты. Не то, что целый стишок, а ни одной строчки вспомнить не могу. Вообще позабыл, что стихи сочинял.
А Дэн:
— Ну и ляд с ним. Ты давай сейчас сочини! Новый!
Приехали.
Знать бы ещё, как это делается… Подумал немножко — никак приличные слова в рифму не складываются. А то, что складывается, разве что над писсуаром можно нацарапать.
— Я, — говорю, — разучился, похоже. Может, если старые стихи почитаю — вспомню?
Дэн говорит:
— Давай поглядим, пока моя старуха пёрышки чистит, — и разворачивает свою домашнюю информационную базу.
Открыта на порнухе, ясное дело. Но мы вышли на литературный портал и разыскали там профиль господина Саторини. С моим портретом в скорбной рамке и голограммой галереи, развороченной в копоть. И толпа поклонников там расписалась, что я умер, как настоящий поэт, и что вечная мне память в живых созвучьях.
А дальше там были стихи. И теперь уже у меня чуть глаза не выскочили.
Первое, что мы открыли — крепкое словцо, одно, было написано много раз, ёлочкой, на целую страницу. И Дэн заржал и сказал, что теперь верит — я точно Саторини, но такие стихи он и сам может сочинять целыми томами.
А мне почему-то стало ужасно неловко, даже в жар бросило.
— Это я так, — говорю. — Шутки ради.
Дэн на это только хмыкнул:
— Ну-ну. Давай дальше поглядим.
Поглядели. Пока Мида одевалась, мы прочитали ужасно много стихов, они были написаны то ёлочкой, то крест-накрест, то по диагонали, состояли из очень понятных слов, но оказались даже не ругательными, а так. Совсем никак. Просто слова.
А рифма попалась только один раз: «Давным-давно — говно».
И всё это время мне хотелось выжечь себе глаза и провалиться сквозь землю. Зато Дэн очень радовался. Говорил, что он тоже поэт, не хуже меня — и точно, выдавал рифмы, которые гораздо оригинальнее звучали.
Когда Мида вышла, вся в розовом, и в розовом боа из искусственных перьев, и в туфлях на золотой подошве, и засыпанная золотой пудрой, я уже сильно жалел, что сказал им про Саторини. Мне было дико стыдно, в жизни не было так стыдно.