Прекрасные черты
Шрифт:
Холодов был очень красивым мужчиной, а в роли Воклена, которую он играл с блеском, особенно красивым. На упрёки Розенель он ответил, с присущим ему обаянием, что мне всё показалось, что я сама запуталась в своём шлейфе и что он удивляется, как я могла сказать такое Н. А. и тем самым её огорчить. Н. А. вернулась ко мне смущённая и спросила меня, не ошиблась ли я. Тогда я взорвалась и воскликнула: «Да как вы могли ему поверить?!» На что Н. А. ответила: «Но ведь он такой красивый молодой человек». Спустя некоторое время Холодов признался Розенель во всём. И мы часто потом втроём вспоминали этот случай и от души смеялись.
Наталия Александровна убеждала нашего гримёра Володю Баранова не делать мне «парфюмерной внешности»: «Её одержимость, страстность, остроумие одержат победу над любым гримом, и всё равно её образ будет не кукольным, а человеческим». Баранов,
С «Меркурием» связано забавное воспоминание ещё об одном дебюте – теперь уже на дипломатическом поприще. На премьере побывал французский посол, которого привела с собой Розенель. Спектакль послу понравился, и он пригласил режиссёра и исполнителей главных ролей на один из приёмов. Директор театра Калинкин очень разволновался по этому поводу и всячески наставлял нас, как вести себя во время приёма. Прошло некоторое время, и я снова получила из посольства приглашение приехать вместе с Наталией Александровной на дневной приём «prendre du the». Но когда я пришла сказать об этом Калинкину, он отказался пускать меня к французам наотрез. «Знаем мы эти прандер ду! – кричал он. – Это попросту говоря «наедине». Он вас схватит, а вы его по морде. И тут у нас начнутся с Францией вот такие отношения…» Он выразительно вертел в разные стороны ладонью, показывая, какие у нас начнутся с Францией отношения. С огорчением я передала этот разговор Розенель, и она сама приехала за разрешением к Калинкину. «Голубчик, – нежно говорила она ему, – prendre du the – это не наедине, а на чашку чая. Мы будем там вдвоём, я не позволю Пугачёвой бить посла, и у нас с Францией сохранятся хорошие отношения».
Я стала снова бывать в доме у Наталии Александровны. Здесь надо с благодарностью вспомнить о человеке, который впервые привёл меня в её необычную для Москвы двухэтажную квартиру в Денежном переулке ещё при жизни Анатолия Васильевича и который многие годы был другом и ангелом-хранителем этого дома и всех, кто в нём бывал. Нас познакомил Николай Александрович Семашко.
В Ленинграде, когда я была замужем за Мишей Бруштейном, к его родителям Семашко приезжал часто. С Сергеем Александровичем у Семашко как наркома здравоохранения были свои деловые отношения. Александру Яковлевну он любил и уважал безмерно. Обычно к его приезду готовили сибирские пельмени, которые он поглощал в невероятном количестве, что не мешало ему вести интересные разговоры, в том числе о московских и ленинградских театрах. В театральных делах он разбирался не хуже, чем в медицине.
Однажды Семашко приехал к нам с Марией Гольдиной – молодой актрисой театра Станиславского и Немировича-Данченко, на которой он собирался жениться. Чувствовалось, что он хочет показать её Александре Яковлевне и получить её благословение. Красивая и скромная Маша всем понравилась. Вначале ей было несколько неловко на таких «смотринах». Николай Александрович попросил её спеть. Мы были пленены её голосом, и она раскрепостилась. Вечером устроили что-то вроде помолвки и веселились от души.
Через какое-то время Семашко с Гольдиной поехали отдыхать в Крым в Крамарж и пригласили присоединиться к ним всю нашу семью. Но поехать смогла только я (да мне и надо было подлечиться, я сорвала голос на сцене). Николай Александрович относился ко мне с нежностью и заботой. В Крамарже на его даче было много молодёжи – медицинской, из числа его учеников, и артистической, из числа друзей Гольдиной. Семашко играл с нами в волейбол, ездил на лошадях, ходил в горы. Я удивлялась: он казался мне пожилым человеком. А ведь ему было всего пятьдесят.
В Крамарж к Семашко приезжали многие именитые гости. Приходил и Маяковский, который выступал в Мисхоре со своими стихами. Но здесь наши вкусы с Николаем Александровичем не сошлись. Я не понимала стихов Маяковского, а его резкая манера отвечать на вопросы из зала (хамские, кстати сказать вопросы) меня коробила. Маша была со мной согласна, а Семашко говорил, что мы ничего не понимаем, что Маяковский большой поэт, который страдает от некультурной публики, что ему надо помочь, поддержать. Мы послушались, и когда Маяковский, усталый и злой, приходил после концертов, старались его развлечь, пели и танцевали, дурачились. Он отдыхал душой, веселел и вместе с Семашко принимал участие в наших играх и шарадах.
Когда я бывала в Москве, Николай Александрович и Маша тепло принимали меня и знакомили со своими друзьями. Среди них особое место занимали Луначарские.
Анатолий Васильевич всегда расспрашивал меня о ТЮЗе, о Брянцеве, которого он поддерживал с первых шагов работы Александра Александровича с детьми. Вспоминали и студию Лил иной, где Луначарский бывал. Вспоминали знаменитые диспуты Луначарского с митрополитом Введенским, на которые сбегалась вся ленинградская молодёжь. «Ну и как же, по-вашему, кто из нас кого переспорил?» – спрашивал Анатолий Васильевич. Я призналась ему, что самым сильным доводом в его пользу для меня был довод не философский и не исторический, а практический. В то время в церквах у обновленцев (главой которых был Введенский) просфоры были вкуснее, чем у других. Мы с подружками получили по просфоре, а потом снова пристроились в хвост длинной очереди, опустив модные вуали на наших шляпках. Но фокус не прошёл. Человек, раздававший просфоры, больно взял меня за нос, прокрутил в вуали дырку и сказал: «Бога не обманешь!» И всё красноречие блистательного Введенского для меня померкло.
И вот мы снова встретились с Семашко у Наталии Александровны. После смерти Анатолия Васильевича Семашко всячески старался поддержать Наталию Александровну в её стремлении сохранить в доме ту атмосферу, которая была при жизни Луначарского. Николай Александрович, так же как и Луначарский, любил не только театр, но и поэзию – классическую и современную. Он принял горячее участие в подготовке двух домашних вечеров у Наталии Александровны, посвященных памяти Багрицкого и Маяковского.
К участию в этих вечерах я привлекла Володю Яхонтова, который прекрасно читал Маяковского и Багрицкого. Когда-то мы с Яхонтовым побывали у Багрицкого в его загородном доме. Мне запомнилось множество птиц в клетках и особенно попугай, который сначала кричал «Уткин – плохой поэт», а потом «Хозяин болен. Спать пора». На вечере у Розенель было много поэтов. Уткин читал свои стихи, читал стихи Багрицкого. Оказалось, что попугая Багрицкому подарил именно Уткин.
Наталья Александровна читала «Птицелова» – любимые стихи Анатолия Васильевича:
Так идёт весёлый Дидель С палкой, птицей и котомкой Через Гарц, поросший лесом, Вдоль по рейнским берегам. ………………………………………………… Марта, Марта, надо ль плакать, Если Дидель ходит в поле Если Дидель свищет птицам И смеётся невзначай!На вечере памяти Маяковского Наталья Александровна читала его стихи про великих людей. И фамильярные слова про «гребёнку имени Мейерхольда», «мочалку имени Качалова» и «подтяжки имени Семаш-ки» она обращала персонально к каждому из героев стихотворения, сидевших вокруг стола.
Была интересная встреча в честь Отто Юльевича Шмидта, которого Луначарские в последний раз принимали вдвоём у себя дома накануне отъезда Шмидта в экспедицию на «Челюскине». Как и тогда, на этой встрече выступили бывшие стипендиаты Луначарского (которых он поддерживал в годы их учёбы из своих личных средств) – Шостакович, Ойстрах, Верочка Дулова, Батурин. Самуил Яковлевич Маршак преподнёс Шмидту свой перевод стихотворения Паоло Яшвили про девочку Ниту, которая мечтает стать полярным штурманом и пишет письмо Шмидту:
Дядя Отто, Пришлите, пожалуйста, ваше фото, Я собираюсь вклеить в тетрадку Все экспедиции по порядку.Синий конверт распечатала Нита И увидала бороду Шмидта. Шмидта такого, как был он на льдине, В тесном конверте с подкладкою синей.
Эти стихи я потом читала на встречах Отто Юльевича с пионерами.
Наталье Александровне я обязана знакомством с Надеждой Алексеевной Пешковой, молодой и весёлой в ту пору. Она была очаровательна, как, впрочем, и много позже, когда в её глазах уже появилась грустинка. Но и в преклонном возрасте она сохранила непосредственность и говорила мне: «Капочка, почему раньше, что бы я ни сказала, все мужчины уверяли: ах, как это верно, как это умно. А теперь молчат. Неужели я раньше была такой умной?» Я её утешала: «Тимоша, не огорчайтесь, со мной произошла такая же история».