Преодоление
Шрифт:
Так ему и не удалось переобуться. Батарея построилась, вышла из города и двинулась по дороге. Он с завистью посматривал на проезжавшие машины. «Едут, черти, а тут — ковыляй на своих двоих».
На первом же привале он переобулся, но было поздно... Он шёл, стиснув зубы. Нога болела немилосердно. Иногда, чтобы хоть на несколько мгновений избавиться от острой боли, он останавливался, нагибался вперёд, налегая всем телом на палки, и отды
хал. Но после каждой такой передышки боль вспыхивала ещё сильнее, и он шёл, ругаясь громко, и ветер относил его ругательства далеко назад. Чтобы не задерживать других, он решил идти последним. Скоро ли, наконец, привал, и можно будет сесть, не двигаться две, три, десять,
Да, Спорышев — это человек!.. Недели две назад они долго разговаривали. Когда его вызвал Спорышев, он думал — будет очередная взбучка: дисциплина, долг воина... Было и это, но как-то совсем не так, как ожидал Таланцев. В сущности, это был первый разговор—настоящий, откровенный, не похожий на те, к которым он успел уже привыкнуть. Хорошие у сержанта глаза — голубые, с лёгким прищуром, они с удивительным пониманием смотрят на тебя, и, кажется, всё, что ты скажешь, ему уже известно, но ты не знаешь, что он сам думает обо всём этом... Да, с чего же начал Спорышев? Он спросил, читал ли Таланцев «Клима Самгина»,— там хорошо показано, к чему приводит человека индивидуализм. Как это он сказал? «Вы считаете, что вы лучше всех, умнее всех, а вы исходите из мысли, что вы — не лучше всех, и все — не хуже вас». Неплохо сказано...
Потом говорил о коллективизме, о том, что Таланцев не знает, что такое — жить в коллективе... Это, пожалуй, верно, хотя тогда он и возражал. Он был общителен, вечно в массе сверстников, но когда его личные желания приходили в столкновение с интересами коллектива, он, не задумываясь, следовал этим желаниям...
То, что говорил Спорышев, жалило больше, чем то, что мог бы сказать и говорил ему Дуб, но Таланцев слушал. Почему? Вот и он в ответ наговорил такое, что в другое время не сказал бы никому. Он выложил всё — и то, что мечтал о романтике, о подвиге, о трудностях, а его заставляют аккуратно заправлять койку, драить сапоги; и если что не так — он плохой солдат. И что Дуб говорит и делает часто такое, за что ему, как комсомольцу, надо было бы дать по крайней мере выговор, а ему всё сходит с рук. Кто-то говорил в старину, что в армии «подчинённый должен уметь казаться глупее своего начальника». А он не умеет,— отсюда нелады с Дубом... Тут Таланцев убедился, что голубые глаза Спорышева могут вспыхивать жгучим синим пламенем.
— Кто-то? Это говорил Фридрих II,— хрипло сказал сержант.— Как вы можете мораль прусской армии сравнивать с нашей моралью? Это — гадость!
Таланцев думал уже, что утрачена та атмосфера дружеской почти беседы-спора, какая было установилась, но Спорышев быстро остыл, хотя взгляд остался до конца настороженным, несмотря на то, что Таланцев старался объяснить, что он думал сказать не совсем так, даже совсем не так, как его поняли. А кончилось всё совсем удивительно. Спорышев объявил, что он, Таланцев, назначается агитатором взвода и... что он просил бы помочь ему в изучении английского языка.
Таланцев ушёл в приподнято-радостном настроении, причину которого сам понимал неясно. «Да, это вам не сержант Дуб!» — посмеивался он. Столкновения с Дубом, о которых прежде он столько думал, стали казаться чем-то мелким и незначительным, он был весь погружён в мысли о том, как пойдёт его агитационная работа, и ему вдруг захотелось сделать так много хорошего для солдат своего взвода — оттого,
К нему вернулось душевное равновесие, он старался вести себя солидней и свой авторитет отличного гимнаста, начитанного парня и меткого остряка направить на что-то хорошее. Ему искренне хотелось помочь Спорышеву — не как командиру, а как человеку, с которым его связывают добрые личные отношения. Несколько раз он помогал Спорышеву в переводах, при этом Таланцев удивлялся дотошности, с которой сержант, не выносивший ничего неясного, недоговорённого, стремится проникнуть во все тонкости английского языка.
Они обменивались мыслями о ранее читанных книгах, международных событиях, осторожно и любопытно прощупывая друг друга со всех сторон. А Дуб... Таланцеву казалось, что он угрюмо стоит в стороне и наблюдает за ним. То ли он, Таланцев, перестал пререкаться, то ли причин для придирок меньше стало,— но впечатление такое: стоит в стороне и — наблюдает...
Ветер ослабевал. Он налетал изредка, сильными порывами, от которых лес гудел, как морской прибой.
Боль в ноге немного стихла. Может быть, оттого, что отвлёкся, «заговорил» её, и прав был кое в чём грек?.. Странное дело, и плита как будто стала легче. Не то, чтобы в самом деле легче, а втянулся в ритм походного шага, как-то механически переставляешь ноги — привыкаешь к усталости и перестаёшь чувствовать её так остро, как в начале.
Дорога круто спускалась в низину и сворачивала в сторону. Поворот крутой, надо вовремя уловить его, иначе можно заехать с разгона в глубокий снег или уткнуться в высокую ель, выбежавшую к самой дороге.
Цепочка лыжников стремительно мчалась, редея на спуске, сжимаясь и густея внизу. Таланцев чуть наклонился вперёд и стал съезжать, тормозя палками, но на самом повороте упал на спину, нелепо раскинув ноги с разъехавшимися в стороны лыжами. Несколько секунд он лежал, не меняя положения. Что за удовольствие — не чувствовать на себе привычного груза! Шедшие впереди не видели, что он упал, и продолжали движение.
Чуть не наскочив на него, промчался Филиппенко, который тоже отстал и шел за Таланцевым — последним в длинной цепочке миномётчиков. Поглядев ему вслед, Таланцев выругался:
— Нет, чтобы остановиться и помочь — сделал вид, что не заметил...
Положение было глупейшим: лёжа спиной на тяжелой, плотно привязанной плите, скованный в движениях плохо пригнанным снаряжением, с неловко раскоряченными ногами, он походил на черепаху, перевёрнутую панцырем вниз: она тщетно перебирает в воздухе лапами и никак не может принять нормальное положение. Подумав об этом, Таланцев внутренне улыбнулся. Внутренне, потому что, вконец измотанный, он как бы боялся сделать лишнее усилие, чтобы улыбнуться замёрзшим, обветренным лицом. Лежать бы так, не вставая, не двигаясь... но надо идти.
Вставать и идти.
С большим трудом Таланцев подтянул одну руку к боку, поднял ногу, развернув в воздухе лыжу, напрягся — и рывком повернулся на бок. Попробовал, опершись рукой о снег, сесть,— рука по плечо ушла в снег. Он подтянул ногу, смахнул снег с креплений, расстегнул их и снял лыжу. Теперь, пожалуй, можно было сесть. Но и приподнявшись на корточки, он чувствовал, что встать ему будет не так-то просто. Отдохнув немного, он уперся в снег палками, напрягся до предела и медленно поднялся. Пот выступил у него на лбу. Впереди дорога терялась за поворотом. Вероятно, между Таланцевым и взводом теперь расстояние не меньше километра. Догонять — значит выбиться из последних сил. Будет же где-нибудь привал, там он и присоединится к своим. Он пошёл вперёд не торопясь. Снова разболелась нога. Он был отчасти даже доволен, что теперь его падение в какой-то мере оправдает его отставание.