Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах
Шрифт:
Да бог ты мой, с кем только не познакомился я в этой комнате благодаря Юре за те месяцы, пока кантовался в сельском отделе. Да и позже. «Папой» немедленно оказался у него Тендряков, когда встретили его в толпе гостей, приваливших по указанию Хрущева в село Мальцево Курганской области, к Терентию Семеновичу Мальцеву.
Там же был тогда и Овечкин, который оказался единственным, к кому Юра обратился по имени и отчеству:
– Валентин Васильевич…
– Во-первых, не Васильевич, – немедленно отбрил его Овечкин.
– А как же? – разинул рот от неожиданности Юра.
– Знать надо… как Овечкина зовут, – завершил беседу Валентин Петрович.
Мансарду, в которой Юра
Фалатов с удовольствием нырял туда и без повода. Трудно было представить себе наш этаж без движущегося по нему вразвалочку Юры, сбивающего стаю для похода к «Савелию». Как-то застал его за этим занятием Аджубей, ставший к тому времени уже главным. В отличие от Горюнова, который предпочитал подняться в лифте, что был ближе к его кабинету, Алексей Иванович обожал пробежаться, с неизбежными остановками на пути, по длиннющему коридору: себя показать и на людей посмотреть.
– Юра, – спросил Аджубей, наткнувшись при одной из таких пробежек на группку спецкоров, деловито подсчитывавших перед экспедицией к «Савелию» свои скудные ресурсы, – не думаешь ли ты, Юра, что в твоем возрасте и с твоим опытом и мастерством можно было бы уже подумать и о более серьезной, взрослой газете?
– Да ить, папа, пока и отсюда не гонють, – невозмутимо ответствовал Фалатов, продолжая ворошить указательным пальцем правой руки лежавшие на ладони левой мятые руб левки.
И Аджубею, который еще пару лет назад сам с удовольствием принимал участие в экспедициях к «Савелию», оставалось только незаметно слинять.
Он был общеизвестным сердцеедом, Юра Фалатов. Хвастался, что перед ним ни одна не устоит, и однажды поделился со мной глубокомысленным заключением, что, мол, эти-то самые – он, разумеется, назвал вещи своими именами – «у них у всех одинакие». Так было до тех пор, пока не пришла к Юре великая любовь, которая перевернула всю его жизнь. Обреталась эта до поры до времени не узнанная им любовь на седьмом этаже комбината «Правда», звалась Ниной, или, на Юрином языке, Нинкой, хорошо, что хоть не «папой», и работала завзалом правдинской столовой. Время она проводила в силу этого своего высокого положения в основном за кулисами, откуда доносились звоны посуды и запахи борща или соуса к котлетам, но иногда, при достаточном скоплении особ мужского пола, появлялась среди столиков с подносом или чайником в руках, и тогда можно было полюбоваться ее статной фигурой, очертаниями литых бедер под спускавшейся до половины колен юбкой и светло-шоколадной косой, выстроенной на голове в форме короны. Прямо как полвека спустя у Юлии Тимошенко. Ни взгляды наши, ни реплики нимало ее не смущали. Она любого могла отбрить и делала это с видимым удовольствием:
– Си-иди!
Словом, пока другие посматривали и облизывались, Юра и не заметил, как влюбился, «враз и навсегда». И пошла под откос вся его прежняя семейно-безалаберная жизнь с привычными преходящими скандалами дома по поводу то «перебора», то «пересыпа».
Ничто, ни жалобы жены, въедливой класс-дамы из ЦКШ, Центральной комсомольской школы, в парторганизацию, в которой тогда заправлял Шатуновский, ни увещевания друзей, до которых не сразу дошла вся серьезность ситуации, ни угрозы «Нинкиного» мужа, никто и ничто их не остановило. Просто Юра перешел в какой-то завалящий ведомственный журнал, оставив за собой возможность «подхалтуривать» в «Комсомолке», а она пищеблок в респектабельном
Судя по всему, эти производные от главной перемены не имели для них никакого значения. Они словно бы и не заметили их. Любовь налетела, как паводок весной, и затопила упругой волной все даже самые отдаленные уголки их жизни.
Мы редко виделись в ту пору, просто натыкались друг на друга, и я, пожав руки и попрощавшись, не мог без некоего трепета не посмотреть вслед этой паре, которая, держась за руки («комсомольская любовь»), торжественно шествовала по улице «Правды», бросая вызов судьбе и маловерам.
Думаю, что о своем судьбоносном вмешательстве в ход моей жизни Юра вспоминает гораздо реже, чем я. Заступиться за товарища, если он в его глазах этого стоит, для него было как помочь старику или ребенку пересечь напичканную транспортом улицу или протянуть руку поскользнувшемуся на обледенелой дорожке.
Илья Шатуновский. Он старше Фалатова и тем более меня. Всю войну прошел.
В «Комсомолку» и в журналистику вообще его привел… его мрачный бытовой юмор, нашедший себе применение в фельетонах. Пока в газете творил Семен Нариньяни, с его «Плесенью», «Диамарой», «Растиньяком из Таганрога», Шатуновский оставался в тени. Но после перехода Нариньяни в «Правду» вышел на первые роли. Был у него на подхвате еще Саша Суконцев, писавший фельетоны, как уверяли злословы, быть может, и сам Илья, «суконцевым языком».
Он не пренебрегал и шуточками с политическим оттенком. Помню, шла подготовка к какому-то комсомольскому съезду. Главным в этом процессе для его организаторов было написать и «затвердить наверху» основные документы – доклад, речь партийного лидера на съезде и т. д.
И коль скоро речь шла о комсомольском съезде, мобилизовывали «Комсомольскую правду».
Так и случилось, что Илье с одним нашим коллегой поручили написать обращение ЦК КПСС к съезду, а мне с напарником – поблагодарить за теплое отеческое, то бишь материнское, коль скоро речь идет о партии, напутствие.
Сидели в кабинетах на Маросейке и сочиняли. А Лен Карпинский, тогда секретарь по идеологии, обеспечивал нас чаем с сушками. Наша пара оказалась проворнее.
– Мы еще и не обратились к вам, а вы уже ответили, – констатировал без намека на улыбку Илья.
– И вообще, – продолжал он, то поднимая над рабочим столом, то укладывая на него свои крупные руки в неизменных нарукавниках, – люди будут читать – комсомол, партия, съезд, ЦК, а на самом деле это Шатуновский с Борей Панкиным переписывается.
Как и всякий журналист, пишущий на острые темы, тем более фельетонист, Илья считал своим долгом, даже честью, выбирать мишени покрупнее, что в те неславные времена, в которые он расцветал как первое перо «Комсомолки», не лишено было риска, порой весьма серьезного. Чем он, как и все мы, в свою очередь, гордился. И что его, как и всех нас, порой очень и очень подводило.
Как-то подошел ко мне Илья и предложил написать вместе фельетон о… Людмиле Гурченко.
Я вытаращил глаза. С одной стороны, после только что вышедшего фильма «Карнавальная ночь», который я готов был смотреть хоть каждый день, Гурченко была моим кумиром. С другой – я никогда еще не писал фельетонов и понятия не имел, как это делается. Была, правда, в университетские годы одна безуспешная попытка написать фельетон для «Крокодила», о которой запомнился только поход в редакцию, где два человека с унылыми минами, фамилия одного из которых была Костюков, читали и сортировали свежую почту. Одни письма они с мрачным «не смешно!» кидали в лукошко направо, другие с еще более мрачно брошенным «смешно» – в лукошко налево.