Пресс-центр
Шрифт:
— А что я тебе сказала в конце?
— Ты сказала, что была влюблена в Феллини и написала ему, что он гений, а он тебе не ответил, и ты на него очень обиделась…
— Ой, родной мой, я прилечу к тебе, мне так страшно за тебя, у меня на сердце тяжело, мне про тебя показывают плохие сны, здесь говорят, что надвигается ужас, самое плохое…
— Вот после ужаса ты и сможешь сюда прилететь… Мы тогда будем иметь право жить вместе; с милым рай и в шалаше, разве не так?
— Да, да, да, любимый мой! Да! Только я не буду тебя слушать, я сейчас еду к папе, мне нужно повидать его хотя бы на час, а потом вылечу к тебе… Почему ты молчишь? Ты не хочешь этого? Отвечай мне! Ты слышишь? Мигель!
— Я тебя очень люблю, девочка… Ты очень мне нужна… Я тобою горжусь, я никогда не думал, что есть такие женщины, я только рядом с тобой понял, что такое любовь, когда ты делала все, чтобы мне было спокойно, и никогда не думала про себя, ты всегда думала про меня, про то, как я замерз и нужно скорее растереть мне ноги, а то простужусь, я помню, как ты говорила, что я тропическое растение, и грела каждый мой палец, и играла с ними, с каждым, как с живым существом, и глаза у тебя были счастливые… Я целую тебя, Мари, я тебя люблю.
— Мигель!
Он
— Когда придет счет за разговор с Шёнёф, передайте его мне, я оплачу, это был личный разговор, личный, а не деловой…
И пошел через анфиладу комнат к выходу; начальник охраны Карденас передвинул кольт со спины на живот и двинулся следом, хмурый и чем-то раздраженный.
80
26.10.83 (9 часов 33 минуты)
Все те сорок минут, что Мари летела в Париж на потрепанной «каравелле», она заставляла себя думать не о Мигеле, а о том, какой будет ее первая фраза, обращенная к отцу. «Па, не сердись на меня», «Па, прости меня, если можешь», «Па, помоги мне», «Здравствуй, па, это я».
Закурив, она сказала себе: "Нет, в каждой фразе слишком много «меня», «мне», "я". Так нельзя. Когда мне стало плохо, я решила вернуться, а когда ему было хорошо, я ушла, обидев его: «Либо я и брат, либо твоя Гала». Господи, как же я посмела сказать так? Какие у него были тогда глаза! Как у побитой доброй собаки, и он ничего не мог мне ответить, он так беспомощно защищал свое счастье, бедный мой, добрый старый па… Я посмела забыть, как он привез меня в Памплону и водил по местам Домингина, Пикассо и Хемингуэя, и все время заглядывал мне в лицо, счастлива ли я, и просил посмотреть то туда, то сюда, а я его обрывала: «Я вижу». Я действительно видела все то, что он хотел мне показать, но неужели нельзя было восторгаться вслух, он ведь так щедро отдавал мне то, что знал, он боялся, как бы я не пропустила чего… Так он часто рассказывал, как отец Бенвенуто Челлини ударил гениального мальчика по затылку, только б тот навсегда запомнил пламя в камине, похожее и по форме, и по цвету на пляшущую саламандру… Как же мы скупы в любви к родителям, но понимать это начинаем только после того, как полюбим сами; неужели все определяет личный опыт? Боже, как это ужасно звучит — «личный опыт» рядом со словом «папа»…"
…Стюард и стюардесса протолкнули мимо нее тележку, уставленную банками с пивом, маленькими бутылками вина, пузатыми — виски и шершаво-холодными — джинами; все свободно от пошлины; марокканцы покупали по пять бутылок и целые блоки сигарет, отчего они так любят «данхил», самый вонючий табак, разве что золотой обрез на фильтре, тянет к мишуре.
«Папа любит сигары, — вспомнила Мари, — надо купить ему сигар, он всегда так гордился моими подарками… А я сказала ему тогда: „Пришли все мои вырезки, я не хочу, чтобы они были в доме, где живет твоя Гала“. Как только повернулся язык?!»
— Какие сигары считаются самыми хорошими? — спросила Мари стюарда.
— О, на ваш вопрос нельзя ответить однозначно, мадам… Смотря кому намерены вы сделать подарок. Если испанцу, то лучше всего «гавана», если французу, я бы советовал голландский «кондор», великолепный табак, на бразильской основе, ну, а немцу подарите «упман», надежность фирмы, хорошая реклама…
— Подарок я намерена сделать немцу, именно поэтому дайте мне две коробки «кондора».
— Да, мадам.
— А себе я возьму бутылочку «розе».
— Да, мадам.
— Это все.
— В какой валюте вы намерены платить?
— В марках.
Стюард достал из кармана рубашки тоненький, величиною в спичечный коробок компьютер, просчитал перевод марок на франки и посоветовал:
— Лучше бы вам платить во франках, мадам, курс не в вашу пользу, потеряете что-то около семидесяти пфеннигов…
— Я переживу эту потерю, — ответила Мари и сделала глоток розового вина; очень терпкое, пахнет горным ветром, полынью и лавандой.
«Я скажу не так, — думала она, — я просто позвоню и скажу, что мой друг в беде и только ты, па, можешь ему помочь, я знаю, что ты всегда любил и любишь меня, и я тоже тебя всегда любила и буду любить, как же мне не любить тебя, па! Я очень хочу, чтобы ты знал, ну, я такая, что же делать, но я всегда любила тебя, па… Если бы ты мог послушать, что я рассказывала про тебя Мигелю, как гордилась, когда ты выступал в газетах с обзорами… Это я во всем виновата… Я настроила против тебя Ганса, он еще мальчик и очень любит маму, как же это дико — ревность детей… А па меня не ревновал… Нет, ревновал, — но прятал это в себе… Когда у меня был роман с Робертом, он хотел с ним подружиться, чтобы тот почувствовал, чем мы живем, чтобы стал частичкой нашего содружества. Он не любил его, не верил ему, чувствовал в нем чужого, но, когда я сказала, что все равно буду с ним, перестал спорить и делал все что мог, только б мне было хорошо, только б я была рядом, пусть даже с Робертом… Почему же я так невзлюбила Гала? Когда это случилось? Наверное, в тот вечер, когда мы собрались у папы в номере в горах, а у него началась аритмия и Гала сказала, что он не будет пить кофе, я так никогда не смела говорить ему, и меня это перевернуло, но ведь она была права, она боялась за него… Может быть, я тогда встала на дыбы, оттого что Клаус рассказал мне про Гала ужасное, мол, и с тем она спала, и с этим, и вообще ее салон красоты на самом деле бордель и она мечтает выйти замуж за арабского шейха и уехать к теплу, на виллу, что возле Персидского залива… А я поверила. Как же я могла так легко поверить в слова чужого человека и не поверить папе, когда он говорил, что женщина, как и мужчина, не ответственна за прошлое, это табу, тогда лучше сразу расстаться, прошлое принадлежит каждому в отдельности, только настоящее и будущее — двоим… И тем, кто их любит… Один папа может помочь Мигелю, — снова сказала она себе. — Папа всегда помогал мне и не корил этим, он просто приходил, гладил меня по голове, называл рысенком и помогал, принимая на себя все мои вины и глупости… Когда он расстался с мамой, я сказала, что не буду с ним никогда разговаривать, и он не звонил мне, а потом прислал письмо, боже, какое это письмо! Сколько было в нем доброты, скорби, юмора… Да, я ревновала его, но ведь это шло
Выйдя из самолета, миновав паспортный контроль, открыв дверь телефона-автомата, Мари подумала, что отец снова спас ее: эти сорок минут полета она смогла отойти от постоянной тревоги за Мигеля, вспоминала, а это спасительно, особенно тогда, когда чувствуешь надвижение чего-то жуткого, неподвластного тебе, неотвратимого.
Набрав номер, она услыхала голос Гала.
— Добрый день, — сказала Мари, — здравствуйте, Гала.
— Мари?! — голос женщины стал ликующим. — Вернье! — закричала она. — Скорее, это Мари! Здравствуй, Мари, где ты?!
— В Париже.
— Папа сидит в ванне и читает газеты! Скорее приезжай! Хочешь, я тебя встречу? Ты обедала? У меня есть сказочная рыба! Папа говорит, ты ее обожаешь! Он только что снова вспоминал о тебе…
Вернье вырвал трубку.
— Маленькая, чудо мое, здравствуй, рысенок, скорее приезжай, ну, пожалуйста… Или… Ты не…
— Я еду, па… Я счастлива, что увижу тебя…
Человек, следивший за Мари в самолете и здесь, в аэропорту, позволил ей выйти из сферы наблюдения, набрал номер и сказал:
— Она поехала к отцу. Телефон…
Его перебили:
— Мы знаем, спасибо.
Через двадцать минут, пока еще Мари не приехала на рю Вашингтон, два человека поднялись на этаж, где была квартира Вернье, и прикрепили над косяком его двери крохотную черную кнопку. Каждое слово, произнесенное теперь там, будет записано на пленку.
81
26.10.83 (18 часов 05 минут)
Пепе положил трубку и пошел в соседнюю комнату, там он поселил своих новых гитаристов Ромеро и Бонифасио; ребята были молчаливые, двух слов за день не скажут, сидят себе на стульях и щиплют струны; чувствуют друг друга поразительно, даже петь начинают одновременно, будто ощущают биотоки кожей; играют великолепно — словно бы водопад, каждая струя отдельно, а все равно вместе, слаженно, монолит.