Преступление без срока давности
Шрифт:
— Вранье все, не верю. — (Палка яростно ударилась об асфальт, и кашель сделался еще надсаднее.) — Ты могилу материнскую, гад, разрыл, чтобы сережки с покойницы снять, что тебе стоит бумажонку состряпать…
— Да ладно тебе, батя, — генерал понизил голос и, похоже, улыбнулся, — сам знаешь, кто старое-то помянет… А сережки, что ты мамане подарил, к слову сказать, оказались из царских закромов. Так же как и портсигар, который Максим у тебя выпросил, я проверял. А насчет его самого не сомневайся, мертвый он, мертвее не бывает. По его пластиковым картам хмырь один уже две недели
— А это ведь ты его, Ленька, убил, сына-то родного! — Голос Степана Порфирьевича вдруг задрожал от ярости, и, свистнув в воздухе, палка ударилась обо что-то мягкое. — Думал небось, вместо Максимки я тебе клад открою? Хрен.
Снова свистнула палка, и, сдавленно охнув, генерал уронил папку, но тут же рассмеялся неожиданно зло:
— Расскажешь, батя, все расскажешь.
— Как, на отца родного руку поднял? — От сильного удара экс-прокурор застонал, а в это время дверца «бээмвухи» хлопнула.
— Тихо, плесень, не вошкайся, — послышался незнакомый насмешливый голос.
— Колун, в машину его! — Разъяренный генерал не говорил, а хрипло выдаивал слова, и, понимая, что контрнаблюдения не будет, Снегирев осторожно приложился к биноклю: «Так вот каков знаменитый спец по мокрухе».
На другой стороне улицы одетый в кожу крепыш быстрым движением поднял с колен седобородого старца, не обращая внимания на надсадные хрипы, повел его под руку к «бээмвухе» — на цыпочках, удерживая болевой предел.
— Ленька, гад, ты чего творишь, чертово семя? — Дернувшись, отставной прокурор внезапно обмяк.
— Похоже, готов. Сердце не выдержало. — Провожатый покосился на генерала.
— Готов? — Тот внезапно пришел в ярость и, ухватив покойного за воротник, с бешеной силой принялся трясти его: — Говори, говори, говори… — Глаза его выкатились, на губах появилась пена, и он стал похож на вампира, застигнутого солнцем.
— Это вряд ли, он холодный. — Тот, кого называли Колуном, далеко сплюнул сквозь зубы и холодно посмотрел на генерала: — Куда его?
— Человеку стало плохо на прогулке. Поехали отсюда. — Придя в себя, Шагаев перестал тревожить тело своего отца, «бээмвуха» взревела двигателем и исчезла.
Поди-ка догони ее — «семьсот сороковую», исходящую ревом сирен, с проблесковым маячком на крыше. Да ни в жизнь.
«Добрый вечер, дорогой друг! „Семьсот сороковая“ „БМВ“ с госномером таким-то в природе не существует…»
ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ
— Значит, доезжаете до Окуловки, — женский голос на другом конце линии был гнусав и полон надежды, — оттуда по утрам ходит подкидыш до Топорка. Минут сорок идет. А уж от Топорка километрах в тридцати Марьино и находится. Сейчас хорошо, дорога просохла. А в Марьине спросите, где дом Тепловой Анны Федоровны, покойницы, зайдите посмотреть, двери там не запирают. Обязательно съездите, — голос сделался елейно-приторным и заискрился ожиданием чуда, — лес, озеро, места замечательные. А о цене договоримся…
— Спасибо, я подумаю. — Шалаевский повесил трубку и, глянув на часы, выбрался из телефонной будки. «Лес рядом, это хорошо, может, в партизаны мне податься?»
На душе у него было так себе. Железнодорожный вояж прошел хоть и без осложнений, но безрадостно. У попутчиков оказался плод страсти, грудной и весьма голосистый, поезд прибыл в Пальмиру ни то ни се — ранним утром, а это самое утро выдалось туманным и хмурым. А вообще-то в северной столице, не в пример первопрестольной, было тихо и благородно. Переставляя враскорячку натруженные ноги, тянулось по домам уставшее шкурье, бомжи, бледно-синие со вчерашнего, нехотя выползали на кормление, а станционные менты — гладкие, лоснящиеся, чем-то похожие на зажравшихся котов — сыто жмурились и на бездомных внимания не обращали: голь перекатная, что с них взять, кроме головных болей?
«Деревня Марьино, крестьянка Анна Федоровна, неплохое сочетание» В сортире при вокзале Шалаевский почистил зубы, умываться, чтобы, Господи упаси, не повредить мохнорылость, не стал и отправился в буфет завтракать.
— Девушка, сосиски с рисом, два беляша, чай. — Особого аппетита Лаврентий Павлович не испытывал, однако, чтобы жить, необходимо есть, а умирать пока что он не собирался. — И вот эту шоколадину, с Кремлем.
От сладкого, говорят, улучшается настроение. А было оно у Шалаевского странным — ни плохим, ни хорошим, а никаким. Будто звенящая пустота внутри, шарик воздушный, готовый лопнуть, гудящий от натяжения трос, который вот-вот порвется. Лаврентий Павлович вдруг отчетливо понял, что нет для него уже ни государства, ни закона, а существует только воля его и священное право сильного — брать.
«Набрехал, значит, классик-то. — Он откусил сосиску и, зачерпнув вилкой рис, принялся задумчиво жевать. — Можно, оказывается, жить в обществе и быть от него свободным. Тем более если представляет оно собой огромную кучу гов-на». Он съел беляши, через силу потребил шоколадину и, не почувствовав на сердце особых перемен, двинулся за билетом до Окуловки.
Путь предстоял тернистый, с пересадкой в Малой Више-ре, и, купив в дорогу тоненькую книжицу с интригующим названием «Смех сквозь слезы», Шалаевский устроился в электричке у окна — невообразимо грязного, слава Богу, что без решеток.
Анекдот. "В психбольнице.
— Доктор, Каменев из второй палаты Ленина бьет!
— Где ж он был, сволочь, в семнадцатом году?"
Еще один. "Ленин в семнадцатом году:
— Товарищи, революция отменяется! Товарищ Дзержинский отчалил на рыбалку!
— Фигня! Управимся и без Дзержинского!
— Без него, может, и справимся, а вот без «Авроры» навряд ли".
За пыльными стеклами хмурился ненастный день, мчались в бешеной гонке столбы, и необъятная, на полсвета, проплывала земля Российская — почерневшие, словно от горя, срубы, ворота, подпертые жердями, покосившийся штакетник вокруг хибар.