Преступление Кинэта
Шрифт:
В этот миг он услышал, что кто-то пытается открыть наружную дверь. Он вздрогнул, но нисколько не растерялся. «Это клиент. Я не отзовусь». Однако он поспешно засунул вещи обратно в чемодан и снова положил его за кретоновый полог, в заднюю комнату. Потом полюбопытствовал узнать, кто пришел к нему.
Когда он осторожно направлялся К двери, ему пришло в голову, что черновая версия, сочиненная им, грешит несоответствием с его визитом на улицу дю Шато и с тем, что он говорил там.
«Я исправлю это».
Ибо теперь у него была уверенность, что он успеет «исправить это». Неужели Полиция действительно могла нагрянуть к нему? Ребяческий страх внушил ему эту мысль.
«Не так уж они гениальны!»
Вот тут-то он и открыл дверь Жюльете Эзелэн.
III
ОТРАДА НА УЛИЦАХ
Выйдя
Ведь действительно, чтобы иметь силу продолжать жить, нужно дорожить чем-нибудь, кроме себя. Какая странная загадка! Жизнь, хваленая жизнь, которую люди ценят так высоко, вседовлеющая, несоразмеримая со всеми остальными благами, сама по себе не обладает ничем, что привязывало бы нас. Нам кажется, что мы крайне дорожим собою. Но в пределах себя мы не находим ничего равноценного пачке писем и книге.
Парижские магазины — свидетели, незнакомые друзья. Парижские магазины — цветущие изгороди и дорожные вехи. Переливы витрин. Прелесть выставленных вещей, покоящихся на маленьких бархатных ступеньках. Прохлада воздуха. Никем не присвоенная меланхолия прячется за большим стеклом, в самом дальнем углу витрины. Не всегда настолько солнечно, как сегодня. Иногда в это время года бывают утра слегка туманные, еще не холодные; в такие утра воздух струится сквозь одежду, чуть-чуть проникает в тело, дает начало трепету, который не усиливается и не проходит, который нежен, безответен и продолжен мечтой. А на небе — мягко вылепленные облака, тающие одно в другом, облака серо-черные, серо-белые, слегка озаренные, слегка расцвеченные изнутри, как будто отсутствующее солнце светит им из очень дальних мест, из другого времени года. В эти дни витрины богаты и наполняют улицу переливами, полулетними отблесками, волнующими очертаниями предметов. Не нужно даже и останавливаться. Мглистый и трепетный свет улицы, сероватое мерцанье неба, покрытого барашками, глубоко проникают в магазины. Наступает зима, сладостный плен комнат, уединение, более долгий сон! А между тем именно теперь приятнее всего блуждать по улицам. Ласковость вещей сливается с осенними туманами. Каждая вещь кажется полной обещаний, как игрушка — ребенку. Каждая рассказывает что-то непонятное. Шляпа. Часы. Ваза с засахаренным миндалем. Мельхиоровый чайник. Боже мой! Как отрадна могла бы быть жизнь! Оно маячит вблизи, оно теряется вокруг нас, неуловимое присутствие счастья. Счастье без гордости, которым никому не приходит в голову завладеть. Счастье, ничего не требующее от будущего. Оно колеблется и дрожит в студеном свете улиц, в осени небес, в заливах витрин, как морское растение. «Я бы так много взяла от этого счастья. Я постаралась бы удовольствоваться им. Я не гордая и не жадная. Мне было бы достаточно одного. Теперь уж я менее требовательна, чем прежде. Он хочет остаться свободным. Да. Он прав. Это неопределенное счастье дается только людям совершенно свободным, не связывающим себя мыслью о будущем. Я бы более не требовала уделять мне так много времени. Если ему нужно время для самого себя. Если он боится порабощения. Просто знать, что он меня любит. Неужели же это больше невозможно?»
Она видит приближающийся омнибус. Ей доставляют смутное удовольствие названия улиц, которые на нем написаны, которые она читает беглым взглядом, сливая одно с другим. У нее нет времени ни подумать, что они напоминают или обещают, ни представить себе маршрут, предложенный случаем. Когда прохожий ловит в уличном движении начертание какого-нибудь парижского маршрута, оно действует на него как заклинанье. Молния прорезывает
Жюльета знаком останавливает омнибус, садится в него. Дребезжание и тряска завладевают ею. Она отдается какой-то отеческой грубости. Бояться нечего. Мало-помалу приходит забвение. Шаги лошадей похожи на дождь, барабанящий по крыше, или на тиканье стенных часов. На звуки, которые вносят спокойствие в нашу жизнь, показывая на своем примере, как долго можно длиться. Через стекла еле заметно вторгается улица. Куски проспектов, лоскутья неба, движение дерева, черного с позолотой, падают к вам на колени.
Жюльета выходит из омнибуса потому, что название улицы, которое она слышит, вызывает у нее желание выйти. Она хитрит с собой. Она будто бы вспоминает, что давно не видела церковь Сент-Этьен-дю-Мон и площадь Пантеона, пустынную и величавую, как гравюры Римы.
Поднявшись наверх, она обходит площадь, не думая ни о чем, кроме названия улиц. Она беспокоится. Она спрашивает себя, не обманула ли ее память.
«Эльмская улица». Она бледнеет. Она смотрит на эмалированную дощечку, как будто желая заставить ее признаться, благосклонна она или пагубна. Она идет по едва знакомой улице. Только один раз, в прошлом году, она шла по ней вместе с ним. Налево высокие здания, направо низкие дома. Еще дальше. Вот решетка и, чуть отступя, большой фасад.
Она останавливается на углу улицы Тюилье. Внезапно она чувствует невозможность уйти с этого места. Она не сводит глаз с решетки напротив, с павильона подъезда, с двери. Может быть, редкие прохожие, люди, живущие по соседству, удивлены при виде этой молодой женщины, стоящей неподвижно и словно подстерегающей кого-то.
IV
РАЗГОВОР В ЦЕРКВИ
После ухода Жюльеты переплетчик употребил минут пятнадцать на приведение в порядок чемодана Легедри. Потом собрался уходить. Ему опять вспомнился ватный тампон в спичечной коробке, засунутый в глубину выдвижного ящика. Не было никаких шансов, чтобы в его отсутствие произвели обыск. Это, конечно, противоречило бы закону. А уж если бы это случилось, кому пришло бы в голову открывать спичечную коробку? Однако, для своего нравственного благополучия Кинэт хотел иметь возможность сказать себе, что помещение очищено от всяких следов и что улик в нем больше нет. Он достал коробку и положил ее в жилетный карман.
Дойдя до бульвара Гарибальди, он на минуту задумался относительно способа передвижения. Но тотчас же пришел к выводу, что быстрота важнее осторожности. Он подозвал такси и дал ему адрес: «Базар Отель де Виль». Было пять минут одиннадцатого.
В то время было совершенно излишне указывать маршрут той или иной поездки и даже выражать желание ехать кратчайшим путем. Это разумелось само собой, и шоферы набирались почти исключительно из бывших извозчиков, старых парижан, которые обиделись бы, если бы их вздумали учить, как надо ехать.
Кинэт приказал остановиться на улице Тампля, совершенно открыто вошел в магазин и пересек его по диагонали, чтобы выйти на улицу Ла Верри, к углу улицы Архивов. Нижний этаж был уже густо заполнен толпою хозяек.
Потом он свернул налево по улице Ла Верри, прошел улицу Ренар, улицу Клуатр Сен-Мерри и вышел на улицу Тайпэн в том месте, где она упирается в церковь.
По дороге его немного смущала мысль о бороде. «Должно быть, меня страшно легко узнать». У него даже мелькнула мысль обриться. Вообще, несмотря на все принятые им предосторожности, он до сих пор слишком мало думал о своей внешности. Легедри тоже не заботился об этом.
Кинэт вспомнил вопрос, заданный ему наборщиком в первый же вечер. «Вы не еврей?… Я спросил это потому, что вы носите бороду». Напоминая еврея с улицы дез Экуф, Кинэт меньше всего рисковал обратить на себя внимание. Особенно в этой части города. «Я слишком опрятен. Следовало бы надеть сюртук». Тем не менее он сделал усилие, чтобы почувствовать себя уже стареющим евреем, занимающим довольно видное положение. Может быть, он ростовщик, а может быть, богатый ремесленник из другой части города, часовщик или ювелир, относящий заказ какому-нибудь единоверцу. Под влиянием этой мысли ноздри его сжимались, резче оттеняя изгиб носа. Он горбился. Шел, немного волоча ноги, ослабив мышцы, выворачивая ступни. Старался придать взгляду беспокойное, льстивое и пронырливое выражение. Эта игра очень занимала его. Он открывал в ней трудности и удовольствия.