Преступление падре Амаро
Шрифт:
Каноник Диас, положив вилку, воздел руки к небу и с шутовской торжественностью возопил:
– Hereticus est! Он еретик!
– Hereticus est! Вот и я говорю, – буркнул падре Амаро.
Но в этот миг Жертруда внесла блюдо с рисовой запеканкой.
– Не будем спорить об этих высоких материях, – предложил миролюбец-аббат, – займемся лучше запеканочкой. Жертруда, подай-ка нам ту бутылку портвейна!
Натарио, перегнувшись через стол, все еще метал в Амаро копья своих аргументов:
– Отпускать грехи – значит проявлять силу благодати. Благодать есть атрибут Бога; ни у одного автора вы не найдете ни слова о том, что благодать может передаваться какому-либо лицу. Следовательно…
– Я могу выдвинуть
– Ох, дети мои, милые! – стонал аббат. – Оставьте этот спор, вы даже не слышите, как чудно рис пахнет!
Успокоив их, он налил каждому портвейна, наполняя бокалы медленно, по всем правилам искусства.
– Тысяча восемьсот пятнадцатого года! – приговаривал он. – Такое вино не каждый день доводится пить.
Чтобы оценить его должным образом, сотрапезники поуютней раскинулись на старых кожаных креслах, подняли бокалы, полюбовались вином на просвет; потом пошли тосты. Первый тост провозгласили за аббата. Тот бормотал:
– Весьма польщен… Весьма польщен!
На глаза у него даже слезы навернулись.
– За здоровье его святейшества Пия Девятого! [75] – пропищал Либаниньо, размахивая бокалом. – За мученика!
Они выпили с волнением. Тогда Либаниньо затянул фистулой гимн Пия IX; осторожный аббат попросил его замолчать, чтобы не услыхал садовник, подстригавший в саду буксы.
За десертом сидели долго, смакуя каждое блюдо. Натарио настроился на нежный лад, говорил о своих племянницах, «двух розах», и, обмакивая каштаны в вине, цитировал Вергилия. Амаро, откинувшись на спинку кресла и засунув руки в карманы, смотрел невидящими глазами на деревья в саду и смутно думал об Амелии; в его воображении возникали очертания ее тела, желание томило его, он тихонько вздыхал, а в это время падре Брито, багровый от ярости, обещал переубедить республиканцев дубиной.
75
Пий Девятый – папа римский (с 1846 по 1878 г.), выступавший против национально-освободительного движения в Италии, против ее объединения под властью короля Виктора-Эммануила. После присоединения Рима к Италии объявил себя «пленником» короля-безбожника и «мучеником».
– Да здравствует дубина нашего падре Брито! – восторгался Либаниньо.
Но Натарио вдруг завел спор с каноником об истории церкви: неутомимый полемист вернулся к своим туманным доводам относительно учения о благодати и утверждал, что любой преступник и даже отцеубийца может быть причислен к лику святых, если на него снизойдет божья благодать! Он разглагольствовал, пересыпая свою речь формулами семинарской учености, в которых заплетался его язык. Он привел в пример нескольких угодников, которые вели беспутную жизнь: к лику святых причислены и те, кто по самой своей профессии были не чужды зла, предавались пороку и любили его. Подбоченившись, падре Натарио воскликнул:
– Святой Игнатий был военным!
– Военным?! – изумился Либаниньо; он вскочил со стула, подбежал к Натарио и обнял его за шею в припадке ребячливой, пьяной нежности: – Военным? Какого рода войск? Какое воинское звание носил наш возлюбленный святой Игнатий?
Натарио оттолкнул его.
– Отцепись от меня, чучело. Он был егерским сержантом.
Все захохотали. Либаниньо зашелся от восторга.
– Егерским сержантом! – повторял он, воздевая к небу руки. – Наш возлюбленный святой Игнатий дослужился до егерского сержанта! Да пребудут с ним хвала и благословение на вечные времена!
Аббат предложил пить кофе в саду, под виноградным навесом.
Было три часа. Священники направились в сад, слегка пошатываясь, рыгая и хохоча. Один Амаро сохранил ясность в мыслях и твердость в ногах, но и он был в расслабленно-мечтательном настроении.
– Ну, а теперь, дорогие коллеги, – сказал аббат, допивая кофе, – самое время совершить прогулку по усадьбе.
– Для моциона! – согласился каноник, с трудом поднимаясь на ноги. – Пойдемте осмотрим усадьбу аббата.
Они пошли по проселочной дороге в Барроку. Небо было ярко-синее, солнце пригревало, но не пекло. Дорога вилась между изгородями из колючего боярышника. За ними простирались убранные поля. Кое-где ярко выделялись своей тонкой листвой оливы. На дальних холмах темнели сосны, все было тихо кругом; лишь где-то вдали, на невидимой отсюда дороге, скрипела телега. Священники валили гурьбой по тихому проселку, ноги их заплетались, в глазах горел огонек, переполненные животы колыхались; они благодушно пошучивали и находили, что жизнь – превосходная штука.
Каноник Диас и аббат шли под руку и спорили. Падре Брито, не отстававший от Амаро, клялся, что выпустит кишки владельцу Кумеады.
– Успокойтесь, коллега Брито, успокойтесь, – урезонивал его Амаро, попыхивая сигаретой.
Но Брито с пьяным извозчичьим упорством продолжал бушевать:
– Я ему все кости переломаю!
Либаниньо в одиночестве замыкал шествие, напевая тоненькой фистулой:
Птичка-невеличка,Лети сюда скорей…Впереди всех шагал падре Натарио; его плащ, перекинутый через руку, волочился по земле; в прорехе расстегнутого на спине подрясника виднелся грязноватый жилет. Тощие ноги в черных шерстяных чулках, пестревших разноцветными штопками, выписывали кренделя, плечи то и дело цеплялись за боярышниковую изгородь.
Между тем падре Брито, тяжко дыша винным перегаром, хрипел:
– Я успокоюсь… успокоюсь… когда возьму дубину и разнесу все к черту! – и взмахивал руками так, словно загребал в свои лапы целый мир.
Подрезали ей крылья,Не летать уж ей… —пищал сзади Либаниньо.
Вдруг все остановились. Натарио злобно кричал на кого-то:
– Где твои глаза, осел? Грязное животное!
На повороте дороги он наткнулся на старика, гнавшего овцу, и чуть не упал; теперь в припадке дикой пьяной злобы он грозил крестьянину кулаком.
– Прошу прощенья у вашей милости, – смиренно ответил тот.
– Грязное животное! – кричал, сверкая глазами, Натарио. – Я тебе покажу!
Старик что-то бормотал, сдернув шапку. К его потному лбу прилипли пряди седых волос. По виду судя, это был батрак, состарившийся на тяжелой крестьянской работе, возможно, уже дед… Согнувшись в низком поклоне, красный от стыда, он жался к изгороди, чтобы дать дорогу подвыпившим господам священникам!
Амаро решил уклониться от осмотра усадьбы. На околице деревни, увидя перекресток, он свернул на Собросскую дорогу, чтобы вернуться в Лейрию.
– До города не меньше мили, – предупредил его аббат, – прикажу-ка я лучше запрячь для вас лошадку, коллега!
– Пустяки, сеньор аббат, ноги меня пока еще носят! – И, весело перекинув через плечо плащ, Амаро ушел, напевая «Прощай».
Близ Кортегасы Собросская дорога расширяется и бежит вдоль ограды какого-то поместья, поросшей мхом и усаженной поверху осколками бутылочного стекла. Когда Амаро поравнялся с низкими красными воротами скотного двора, он увидел на дороге крупную пятнистую корову; рассмеявшись, Амаро начал дразнить ее зонтиком; корова побежала, покачивая выменем. Амаро обернулся – и увидел в воротах Амелию. Она улыбалась и качала головой: