Преступление падре Амаро
Шрифт:
– Нет, уважаемый сеньор, вы глубоко ошибаетесь! – ответил он и замкнулся в сердитом молчании, терзая вилкой жареную треску.
Жоан Эдуардо испугался, что обидел его.
– Ах, Густаво, брось дурить: человек может быть верен своим убеждениям, бороться за идею – и в то же время жениться, создать свой очаг, иметь семью.
– Ни в коем случае! – вскричал наборщик. – Кто женился – человек пропащий! У женатого в голове одно: заработать на пропитание! Он сидит как крот в своей норе, не может пожертвовать ни минуты на друзей, по ночам таскает на руках своих сопляков, у которых режутся зубки… Женатый революционер – это пустое место! Он продается! Женщины ничего не смыслят в политике. Они вечно боятся, что их муж ввяжется в какую-нибудь историю и попадет в полицейский участок… И патриот связан по рукам и ногам! А если нужно хранить тайну? Женатый человек не может хранить тайну!.. Из-за этого революции терпят крах… К черту семью! Еще порцию маслин, Озорио.
Между перегородками показалось брюхо дяди Озорио.
– О чем вы, сеньоры, так горячо спорите? Можно подумать, что партия Майя провела своих в окружной совет!
Густаво откинулся на спинку скамьи, вытянул ноги и с места в карьер спросил:
– Пусть дядя Озорио скажет. Скажите, сеньор, способны вы изменить своим политическим убеждениям в угоду жене?
Дядя Озорио погладил свою толстую шею и проговорил с хитрецой:
– Могу вам ответить, сеньор Густаво. Женщины куда вострей нас… И в политике, и в коммерции! Кто следует их совету, внакладе не останется… Я уже двадцать лет советуюсь со своей хозяйкой – и, что ни говори, дела мои идут не худо.
Густаво подскочил на месте.
– Ты продаешься!
Дядя Озорио, уже привыкший к излюбленному выражению Густаво, ничуть не оскорбился, а ответил шуткой:
– Продается вино, а я, с вашего разрешения, продавец. Я дело говорю, сеньор Густаво. Вот женитесь, тогда мы вас послушаем.
– Могу тебе сказать, что ты услышишь: когда начнется революция, я ворвусь сюда с ружьем и предам тебя военно-полевому суду, господин капиталист!
– А пока суд да дело, выпейте и повторите! – ответил дядя Озорио, хладнокровно выплывая вон.
– У, гиппопотам! – рявкнул ему вслед наборщик.
Но он обожал споры и потому снова завел речь о том, что человек, привязанный к юбке, не может быть тверд в своих политических убеждениях.
Жоан Эдуардо грустно улыбался и думал про себя, что, несмотря на свое увлечение Амелией, он уже два года не исповедовался!
– У меня есть доказательства! – надрывался Густаво и привел в пример одного вольнодумца из числа своих приятелей, который ради семейного мира согласился есть постное по пятницам, а по воскресеньям таскаться в церковь с молитвенником под мышкой.
– И с тобой случится то же самое! Сейчас ты смотришь на религию довольно здраво, но попомни мое слово: когда-нибудь ты тоже будешь шагать в красной мантии и со свечой в руке в процессии страстей господних… Легко быть философом и атеистом, когда беседуешь с друзьями в бильярдном зале. И совсем другое дело исповедовать эти убеждения у себя дома, в семье, с хорошенькой и набожной женой. Тут, брат, загвоздка! И с тобой это непременно случится, если уже не случилось: ты выбросишь в мусорный ящик либеральные взгляды и будешь ломать шапку перед жениным духовником!
Жоан Эдуардо раскраснелся от обиды. Даже в самое счастливое время, когда он был уверен в Амелии, подобный упрек, который Густаво бросил сейчас только для красного словца, жестоко задел бы его. Тем более теперь! Теперь, когда у него отняли Амелию именно за то, что он высказал печатно свое отвращение к долгополым! Теперь, когда сердце его разбито, когда он сидит тут один, отлученный от всех радостей жизни, – и все это в наказание за либеральные взгляды!
– Такое обвинение против меня звучит весьма остроумно! – сказал он с угрюмой горечью.
Наборщик поднял его на смех:
– Душа моя, надеюсь, ты не считаешь себя мучеником свободы!
– Ради Бога, не глумись, Густаво, – обидчиво возразил конторщик. – Ты ничего не знаешь. Если бы ты знал, ты бы так не говорил…
И он рассказал наборщику историю своей заметки, умолчав, правда, что написал ее в припадке ревности, и изобразив все дело как чистую борьбу идей… А ведь он как раз собирался жениться на девушке очень набожной, войти в дом, где священников толчется не меньше, чем в ризнице собора…
– И ты подписал эту заметку? – спросил Густаво, ошарашенный такой новостью.
– Доктор Годиньо не разрешил мне ставить свою подпись, – ответил конторщик, слегка покраснев.
– Но ты задал им хорошую трепку?
– Всем досталось! И крепко!
Наборщик, в полном восторге, громогласно заказал еще бутылку красного, наполнил бокалы и выпил за здоровье Жоана Эдуардо.
– Вот это лихо! Нет, я должен видеть твою заметку! И послать ее ребятам в Лиссабон! Чем же все это кончилось?
– Скандалом.
– А долгополые?
– Взбеленились!
– А как они узнали, кто автор?
Жоан Эдуардо пожал плечами. Агостиньо никому ничего не говорил. Подозрение падает на жену Годиньо, которая могла узнать от мужа и проболтаться падре Силверио, своему духовнику, – знаешь падре Силверио? С улицы, где монастырь святой Терезы…
– Это который? Такой жирный, толстопузый?
– Да.
– Вот свинья! – брезгливо поежился наборщик.
Он уже смотрел на конторщика с уважением: Жоан Эдуардо предстал перед ним в ореоле паладина свободомыслия.
– Пей, дружище, пей! – говорил он, суетливо наполняя его бокал, как будто столь славный подвиг на либеральном поприще даже много дней спустя требовал заботливого ухода за героем. – Что же случилось потом? Что сказали твои дамочки с улицы Милосердия?
Участие друга трогало Жоана Эдуардо со все возрастающим восхищением. Куда девался «теленок», переписчик бумаг у Нунеса, робкий чичисбей с улицы Милосердия? На его месте был другой человек – жертва религиозных гонений. Первая их жертва, какую довелось видеть Густаво! Правда, Жоан Эдуардо был совсем непохож на традиционные эстампы, где изображались мученики, пострадавшие от религиозного фанатизма: обычно они стояли на помосте, прикрученные веревкой к столбу, и у ног их пылал костер; или же они бежали с малыми детьми от всадников, чьи силуэты смутно вырисовывались в полумраке, на заднем плане; но все же конторщик был очень интересен. Густаво даже немного завидовал его почетной роли. Вот бы мне так!