Превращения
Шрифт:
Сердце запрыгало, в душе что-то текучее нагрелось, заклокотало – так бывало с Лёней в его густых, воронкой вертящихся ночных кошмарах.
Не снимая ботинок, он бросился в свою святая святых – там, там, чувствовал он.
Его взору открылось страшное.
Окно оскалилось в промозглый февральский вечер.
Все восемь постаментов были пусты.
Самодельные ширмы (каркас из реек, марля), которыми он затенял мавок от жгучих ласк Ярилы, страдательно растопыривали свои переломанные конечности.
Длинные белые люминесцентные лампы – они шли по периметру комнаты – теперь устилали пол хрустким
В центре стоял табурет, принесенный из кухни. К нему была приставлена швабра.
«На стул становилась. А шваброй шуровала…» – восстановил состав преступления Лёня, сомнамбулически продвигаясь к окну.
Он не мог, не хотел поверить в худшее. И мозг выдавал спасительные версии одну за другой.
«Она забрала их, чтобы продать. Понесла продавать. А чего, любой магазин возьмет такие…»
«Наверняка решила отнести в свою долбаную поликлинику. „Девочки, поглядите, у меня для вас сюрприз! Мой сыночек их сам вырастил!“»
«Она перенесла мавок в свою комнату. Просто взяла – и перенесла…»
Он по пояс высунулся в трубящую автомобильными клаксонами ночь и посмотрел вниз.
Его окна выходили на детскую площадку. Две качели, горка, невнятная скульптурная композиция, окрашенная масляной краской: устремленная ввысь Лиса и виноград, сыпью выступающий, вылущивающийся из каменного монолита. Трепеща, Лёня перевел взгляд ниже.
Два фонаря. Как раз в том месте, где два овала света сходятся… перекрещиваются… лежали… Даже с высоты одиннадцатого этажа Лёня узнал юное тело своей возлюбленной мильтонии, чьи цветы как райский фейерверк. «Милая моя… редкая моя…»
Мильтония Кловеса. Он вспомнил яйцевидные, тесно посаженные псевдобульбы самой искушенной гурии своего гарема и его душа горестно вздрогнула.
Пар валил изо рта, шея и лицо покраснели, а Лёня всё смотрел и смотрел на неправдоподобно пестрые ван-гоговские мазки тропических цветов в призрачно-белом искусственном свете.
Вон там лежит она, голубая ванда. Голубой – редчайший цвет у орхидей. Его ванда сорта «Лемел Йеп» принесла бы, возжелай он ее продать, не менее пяти сотен евроединиц. А теперь ее нет. Она умерла. Убита.
Рядом с ней, разметав по чуть занесенному снежком асфальту перегной и торф, обнажив подземные стебли, истекает своей эфирной кровью кудесница диза, своевольная мадагаскарская плясунья.
Леня без усилия воскресил в памяти тот особый наивно-порочный взгляд, которым приветствовала его диза, когда он входил в комнату. «Может быть, другие выглядят поизысканней меня. Но лишь со мной ты узнаешь, что такое счастье…» – вот о чем шелестели ее мясистые листья.
Резкий порыв ледяного ветра вернул Лёню в реальность.
«Надо что-то делать…».
Но что?
Позабыв затворить окно, он бросился, как был в джинсах, свитере и ботинках, вон из квартиры, чьи пропорции теперь казались вытянутыми, искривленными виноватой гримасой невольной соучастницы.
Мучительно медленно ехал лифт.
Сосед с шестого этажа, благополучно выгулявший по-коровьи пятнистого французского бульдога Басю, проводил Лёню длинным сочувственным взглядом. Даже Басе было ясно – где-то там бушуют обстоятельства чрезвычайной силы.
Пока Лёня обходил свой немалый панельный дом, чтобы добраться до детской площадки, перед его мысленным взором слепящими гоночными болидами проносились воспоминания.
…У каттлеи «Звезда Фукса» (чья инопланетность, несомненно присущая большинству орхидей, была усилена селекционером до уже почти галлюциногенного максимума – выгнутая белая в сизых прожилках, похожих на кровеносные сосуды губа, пять свернутых в трубочку лепестков, образующих звезду) от чрезмерного полива развилась черная гниль. Лёня, с мензуркой в руках, разводит новомодное лекарство, купленное в английском интернет-магазине. Его каттлеюшка глядит на него с боязливой настороженностью. Она уже давно не цвела, всему виной был лунный свет. Тогда неопытный Лёня еще не знал – каттлея не должна его видеть, и от него тоже следует каттлею заслонять. Днем прячем сокровище от солнца, ночью – от луны…
…Ванилла, она же, по-простонародному, ваниль, красавица со всегда приоткрытыми губами, живет на пальме, которую специально для нее Леонид лелеет в красивом глазурованном горшке. Цепляется воздушными корнями, карабкается по ее нитчатому, словно бы бурой пенькой обмотанному стволу, всё выше, озорница… Налетает ветер, сменяется кадр: Лёня произвел искусственное оплодотворение желтого, вытянутого цветка. Черешок цветка стал толще, удлинился, стал похож на стручок. «Скажи пожалуйста, будет когда-нибудь польза от этой твоей ванили? Я читала, ваниль дает ванильные бобы… Вот бы приготовить десерт на настоящих ванильных бобах!» – говорит мать за ужином. Лёня лепечет в ответ что-то путаное, маловнятное. Он никогда не позволил бы матери употребить в пищу детей прелестницы-ваниллы. Он не допустит, чтобы часть ее знойного мексиканского волшебства – вот, благоухая чистой эссенцией желания, колышется желтая кисея ее оборчатой юбки – ушла в их белый, стильный шведский унитаз оригинальной квадратной формы…
…Венерин башмачок тоскует без насекомых. Это природа рассудила – башмачок создан для них. В запертой квартире цветущий башмачок чувствует себя красавицей без глаза. Дорогой куртизанкой без клиентов. На дворе май. Разыскав на антресолях свою детскую рампетку, Леонид отправился в лиловеющий сиренью сквер, пленил там дюжину юрких мух и принес добычу домой. Они должны развлечь царевну-башмачок, как пажи, как фавориты…
"Мать их выбросила… Выбросила… Ревность… Ч-черт… "
Он сидел на корточках и прижимал к губам розовый, с массивной желтой губой цветок своей любимицы, лелиокаттлеи «Страдивари». Та отвечала ему сладким предсмертным ароматом. А вот два последних – как они радовали его всю неделю! – цветка фаленопсиса, его пальцы осторожно ласкали их поникшие шелковые полукружия.
Вначале он хотел забрать несколько вроде бы уцелевших, хотя и наверняка смертельно озябших цветков с собой. Но потом передумал. «Это будет какая-то некрофилия… Как если бы жених, зайдя в морг к погибшей невесте, отрезал от трупа ухо и… забрал домой, чтобы в холодильнике потом хранить…»
Однако оставить мавок лежать вот так, зримым напоминанием свинцовой мерзости бытия, чтобы случайные зеваки глядели на их жалостный срам, на стремительный ужас их кончины, он тоже не мог.
Леонид нашел в себе силы подняться на свой одиннадцатый этаж, взять метлу, совок, и мусорные пакеты.