Превратности любви
Шрифт:
Бокалы и цветы закружились у меня в глазах; казалось, я теряю сознание. Но инстинкт, выработанный жизнью в обществе, настолько у нас развился, что скоро мы, вероятно, даже умирая, будем прикидываться равнодушными.
– Вот как, – ответил я, – а я и не знал… Давно?
– На днях.
Я продолжал вести с адмиралом долгую беседу о Бресте, о том, какой это отличный порт, о его старинных зданиях, о Вобане. [18] Мои мысли развивались в двух совершенно различных планах. На поверхности рождались банальные, корректные фразы, при помощи которых я поддерживал у адмирала впечатление, будто я существо спокойное и в данную минуту наслаждаюсь прекрасным свежим вечером и последними исчезающими облаками. Но где-то в глубине мой беззвучный, померкший голос
18
Вобан, Себастьен (1633–1707) – маршал, военный инженер; содействовал укреплению границ Франции, в частности усовершенствовал военный порт Брест.
Вернувшись домой, я всю ночь обдумывал, как поступить. Отправиться в Бретань? Явившись туда, я, конечно, застану Одилию в веселом, спокойном настроении; я покажусь ей сумасшедшим, а сам ничуть не успокоюсь, ибо стану думать, что Франсуа был там и уехал, и это будет, к тому же, вполне правдоподобно. В переживаниях, подобных моим, страшнее всего то, что их ничем не умеришь, ибо любой факт всегда можно истолковать в неблагоприятном для себя смысле. Я впервые подумал: «Неужели придется расстаться с Одилией? Раз ее и моя натура таковы, что я никогда не буду спокоен, раз она не хочет и не захочет в будущем считаться со мной, – не лучше ли нам жить врозь? Детей у нас нет; развод не представит затруднений». Тут мне отчетливо припомнилось то состояние заурядного благополучия и доверчивости к людям, какое было мне присуще до встречи с нею. В ту пору моя жизнь, если и не отличалась особым величием и размахом, все же была не лишена непринужденности и приятности. Но, принимая этот план, я в то же время отлично сознавал, что не желаю его осуществления и что сама мысль жить без Одилии теперь для меня уже непостижима.
Я ворочался с боку на бок; я пробовал уснуть, пересчитывая овец или рисуя себе воображаемый пейзаж. Но когда ум во власти тревоги – все тщетно. Временами я бурно возмущался самим собою. «Отчего любить ее, а не другую? – говорил я. – Она красива? Да, но есть и другие красивые женщины, которые к тому же еще и умнее. У Одилии крупные недостатки. Она не всегда правдива, а лживость мне особенно отвратительна. Так что же? Неужели я не в силах освободиться, сбросить с себя это ярмо?» И я твердил себе: «Ты не любишь ее, ты не любишь ее, ты не любишь ее», а вместе с тем я знал, что это неправда, что я люблю ее как никогда, хотя и не могу понять почему.
Потом я начинал упрекать себя, что отпустил ее в Бретань. Но в силах ли я был ее задержать? Я заметил, что ее влечет туда какое-то роковое и неодолимое чувство. В моем воображении пронеслось несколько образов античных героинь. Я чувствовал, что она сама сожалеет о своем поступке и, однако, не может не совершить его. Я мог бы в тот день лечь на рельсы – ради встречи с Франсуа она с жестоким милосердием проехала бы через мой труп.
Под утро я попытался убедить себя в том, что это совпадение еще ничего не доказывает и что, быть может, Одилия даже не знает о присутствии Франсуа так близко от нее. Но я сознавал, что это самообман. На заре я уснул, и мне приснилось, будто я гуляю по какой-то парижской улице, неподалеку от Пале-Бурбон. На улице горел старинный фонарь, и я увидел перед собою быстро шагающего человека. Я узнал спину Франсуа, выхватил из кармана револьвер и выстрелил. Он упал. Я почувствовал облегчение и стыд. Тут я проснулся.
Через два дня я получил от Одилии письмо: «Погода хорошая. Скалы очень красивые. В гостинице я познакомилась с пожилой дамой, которая Вас знает; ее зовут мадам Жуан; у нее дом в окрестностях Гандюмаса. Я каждый день купаюсь. Вода теплая. Я совершила прогулки по окрестностям. Бретань мне очень нравится. Я каталась на лодке по морю. Надеюсь, что Вы не особенно скучаете. Вы развлекаетесь? Обедали ли Вы во вторник у тети Кора? Виделись ли с Миза?» Кончалось письмо словами: «Я Вас очень люблю. Целую Вас, дорогой».
Почерк был чуть покрупнее обычного. Видно было, что ей хотелось заполнить все четыре страницы, чтобы не огорчить меня, и что вместе с тем она не знала, чем их заполнить. «Она спешила, – думал я, – он ждал ее; она ему говорила: "Надо же все-таки написать мужу"». Я представил себе, какое должно было быть лицо у Одилии, когда она произносила эти слова, и не мог не восхищаться им. Я страстно жаждал ее возвращения.
XV
Неделю спустя после отъезда Одилии мне позвонила Миза:
– Знаю, что вы в одиночестве, – сказала она, – Одилия вас бросила. Я приехала к родителям, у меня тут кое-какие дела, кроме того, хотелось подышать парижским воздухом, но родители в отъезде, и вся квартира в моем распоряжении. Навестите меня.
Я подумал, что за разговором с Миза я, быть может, отвлекусь от страшных и бесплодных мыслей, которые не дают мне покоя, и мы с ней назначили встречу на тот же вечер. Она сама отворила мне; слуг она отпустила. Она показалась мне очень красивой; на ней было розовое шелковое дезабилье – точно такое же, как у Одилии, у которой она взяла образец. Я заметил, что она причесана по-новому и почти так же, как Одилия. После грозы погода переменилась, к вечеру стало холодно. Миза затопила камин и устроилась у огня среди груды диванных подушек. Я сел возле нее, и мы стали беседовать о наших семьях, об ужасной погоде, о Гандюмасе, о ее муже, об Одилии.
– Она вам пишет? – спросила Миза. – Мне она не прислала ни строчки, это нехорошо с ее стороны.
Я ответил, что получил два письма.
– Встретила она там кого-нибудь из знакомых? В Брест она ездила?
– Нет, – ответил я. – Брест довольно далеко от того места, где она живет.
Но вопрос показался мне странным. На Миза был браслет из синих и зеленых бус; я сказал, что он мне нравится, и взял ее за руку, чтобы рассмотреть работу. Миза склонилась ко мне. Я обнял ее за талию, она не отстранилась. Я почувствовал, что, кроме розового капота, на ней ничего нет. Она смотрела на меня лихорадочным, вопрошающим взглядом. Я повернулся к ней, приник губами к ее губам и, как в тот день, когда мы боролись, почувствовал на груди двойное упругое прикосновение. Она откинулась навзничь и тут же, у огня, на подушках, отдалась мне. Я не чувствовал к ней ни малейшей любви, но она будила во мне желания; кроме того, я думал: «Если я не овладею ею, она сочтет меня малодушным».
Мы вновь сидели у камина перед последним догоравшим поленом. Я держал ее за руку; она смотрела на меня со счастливым, торжествующим видом; мне было грустно. Хотелось умереть.
– О чем вы думаете? – спросила Миза.
– О бедной Одилии…
Она вспыхнула; на лбу у нее появились две резкие черты.
– Послушайте, – сказала она, – я люблю вас и теперь не желаю, чтобы вы говорили глупости.
– Почему глупости?
Она не решалась ответить и долго смотрела на меня.
– Вы действительно не понимаете, – проговорила она, – или только делаете вид?
Я предвидел все, что она скажет, и сознавал, что надо бы остановить ее, но мне хотелось знать.
– Действительно не понимаю, – ответил я.
– Вот как? – продолжала она. – А я-то думала, что вы все знаете, но слишком любите Одилию, чтобы расстаться с нею или хотя бы объясниться… Мне часто приходило в голову, что надо все вам рассказать. Но я подруга Одилии, мне это было трудно. Что ж! Теперь я люблю вас в тысячу раз больше, чем ее…
И она мне рассказала о том, что Одилия – любовница Франсуа, что это длится уже полгода и что Одилия даже просила ее, Миза, быть посредницей в их переписке, чтобы письма из Тулона не привлекли моего внимания.