Президентская историческая библиотека. 1941—1945. Победа. Проза. Том 1
Шрифт:
– Пулеметы, пулеметы вперед! – закричал Мерцалов и побежал в сторону стоявшей в резерве роты. Вместе с пулеметчиками он вошел в деревню.
Немцы отходили по большаку в сторону деревни Марчихина Буда, находившейся в девяти километрах от совхоза. Многие танки и броневики ушли, раненых и убитых немцы успели унести.
Уже рассвело. Богарев осматривал сгоревшие немецкие машины, пахнущие жженой краской и маслом, щупал еще не остывший мертвый металл.
Красноармейцы улыбались, смеялись. Смеялись и шутили командиры. Даже раненые возбужденно рассказывали друг другу бескровными губами о ночном бое.
Богарев понимал, что этот внезапный, торопливо подготовленный налет на совхоз – маленький
Пожалуй, он единственный в полку по-настоящему знал положение, в котором находились войска, произведшие ночной налет. Напутствуя его, дивизионный комиссар сказал:
– Надо держать, держать до последнего. – Он видел карту в штабе фронта и ясно представлял себе задачу полка: держать большак, проходящий у совхоза, и не давать немецким частям пробиться к шоссейной дороге в тыл отходящей армии. Он знал, что полку предстоит нелегкая судьба.
В семь часов утра налетели немецкие бомбардировщики.
Они появились внезапно из-за леса. «Воздух!» – закричали часовые. Пикировщики, нарушив строй звеньев, построились в кильватерную колонну, затем замкнули круг так, что ведущий самолет вышел в хвост последнему ведомому, и, медленно, внимательно рассматривая землю, каруселью закружились над совхозом. Это томительное и страшное кружение длилось минуты полторы. Люди на земле, точно во время игры в прятки, пригнувшись, перебегали из одного укрытия в другое. «Лежать, не бегать!» – кричали командиры. Внезапно ведущий самолет перешел в пике, за ним другой, третий, завыли бомбы, чугунно-потрясающе ударили разрывы. Черный дым, разорванная в клочья земля, пыль заполнили воздух. Лежащие старались плотней прижаться к земле, используя каждое углубление почвы, их словно вдавливало в землю визгом бомб, грохотом разрывов, воем моторов выходящих из пике самолетов.
Один из лежащих на земле бойцов приподнялся и начал стрелять по пикировавшим машинам из автомата. Это был Игнатьев.
– Что ты делаешь, какого черта демаскируешь нас, прекратить немедленно! – закричал сидевший в щели Мышанский.
Но боец, не слыша, продолжал стрелять.
– Я приказываю прекратить стрельбу! – крикнул Мышанский. Совсем близко от него застрочил второй автомат. – Кто там еще, какого черта!.. – крикнул Мышанский, оглядываясь, и внезапно запнулся. Стрелял комиссар Богарев…
– Бомбежка ничего не дала немцам, – говорил начальник штаба полка, – подумайте, утюжили тридцать пять минут, скинули с полсотни бомб, результат – двое легко раненных да разбитый станковый пулемет.
Богарев вздохнул, когда начальник штаба сказал о ничтожных результатах бомбежки. «Нет, – подумал он, – результат не так уж ничтожен, – опять люди говорят негромко, опять глаза скучные, тревожные, – то драгоценное настроение исчезло».
В это время подошел Козлов. Лицо его словно похудело и было покрыто тем темным налетом, который носят на лицах люди, выходящие из боевого пекла. Копоть ли это пожаров, дым ли разрывов, мелкая ли пыль, поднимаемая волной воздуха и смешанная с трудовым потом битвы, – бог его ведает. Но после
– Товарищ командир полка, – доложил он, – пришел Зайцев из разведки. В Марчихину Буду прибыли германские танки, насчитал он штук до ста. Машины в большинстве средние, но есть процент тяжелых.
Мерцалов поглядел на нахмурившиеся лица командиров и сказал:
– Вот видите, товарищи, как мы удачно стали немцу, что называется, поперек горла.
И он ушел в сторону совхозной площади.
Красноармейцы копали окопы вдоль дороги, рыли ямы для истребителей танков.
Красивый и нагловатый Жавелев негромко спросил у Родимцева:
– Верно, Родимцев, ты первый на склад немецкий ворвался? Там, говорят, часов сто дюжин было?
– Да, уж добра не то что внукам, правнукам бы хватило, – сказал Родимцев.
– Взял на память чего-нибудь? – подмигнул ему Жавелев.
– Что ты, ей-богу, – испуганно сказал Родимцев, – мне натура не позволяет, мне отвратительно к его вещам прикоснуться. Да и зачем брать – я веду свой смертный бой.
Он оглянулся и сказал:
– А Игнатьев-то, Игнатьев – мы раз ударили лопатой, он три. Мы вдвоем один окоп, а он один два выкопал.
– И поет еще, сукин сын, – сказал Седов, – и ведь двое суток не спал.
Родимцев прислушался, поднял лопатку.
– Ей-богу, поет, – весело сказал он, – что ты скажешь!
Мария Тимофеевна Чередниченко, мать дивизионного комиссара, темнолицая семидесятилетняя старуха, уезжала из родной деревни. Соседи звали ее ехать днем, но Мария Тимофеевна собралась напечь на дорогу хлеба, он должен был поспеть лишь к ночи. А утром уезжал председатель колхоза, и она решила ехать с ним. Внук, одиннадцатилетний Леня, приехал гостить к ней в деревню, после окончания занятий в киевской школе, недели за три до войны. С начала войны она не получала писем от сына и решила везти внука в Ворошиловград [40] , к родителям его покойной матери, умершей три года тому назад. Дивизионный комиссар уже несколько раз просил мать приехать к нему, – в большой киевской квартире ей бы жилось удобней и легче. Она ежегодно ездила к нему гостить, но обычно проводила у сына не больше месяца. Сын возил ее кататься по городу, она была два раза в Историческом музее и любила театр. Посетители театра с интересом и почтением смотрели на высокую строгую старуху-крестьянку с морщинистыми трудовыми руками, сидевшую в первом ряду партера. Сын приезжал обычно перед последним действием. Он освобождался очень поздно. Они шли по фойе рядом, и все расступались, давая им дорогу – прямой строгой старухе с черным платком на плечах и такому же темнолицему, строгому, похожему на нее лицом военному в высоком звании дивизионного комиссара. «Мать и сын», – негромко говорили женщины, оглядываясь.
40
Областной город в Украинской ССР. С 1990-го – Луганск.
В 1940 году Мария Тимофеевна болела и не приехала к сыну. Он в июле, по дороге на маневры, заехал к ней на два дня. И при этой встрече сын просил Марию Тимофеевну переехать в Киев. После смерти жены жилось ему одиноко, и он все боялся, что Леня растет без женской ласки. Да и огорчало его, что мать в свои семьдесят лет продолжает работать в колхозе, носит от дальнего колодца воду, сама рубит дрова. Она молча слушала его рассуждения, поила его чаем в саду под яблоней, которую при нем посадил отец, а перед вечером пошла с ним на кладбище к могиле отца. На кладбище она сказала: