При ясном солнышке
Шрифт:
— Ерунда! Он не опьянел… Это началось, Устинья, то, о чём я всё время и говорю тебе. Через твоё лесное угощение он волю вспомнил, суть свою медвежью вспомнил — и теперь бунтует. Бунтует пока тихо, как младень, но потом — держись! Послушай моего слова, отпусти медведя.
Но и вновь Устинья, хотя и видела — Пятаков теперь советует вроде бы от души — стала ему говорить, что в лесу Миньке
Только всё ж перед самой своей вахтой, перед ночью, Пятаков к Миньке заглянул.
Сидели в гостях у медвежонка, заслышав про неладное, и все Надины ребятишки.
Сам же Минька теперь по избе не бродил, а лежал в своём уголку и ни на кого, даже на Кружечку, не обращал никакого внимания.
Кружечка тоже была скучная. Она лишь неодобрительно покосилась на Пятакова, который как вошёл да как уселся на лавку, так сразу запалил душную папиросину. Он напустил такого дыма, что даже Устинья не вытерпела:
— Оставался бы в сенях да там и пыхал, как паровоз!
А Пятаков знай себе подымливал; знай себе хмурился. Знай всё поглядывал, как ребятишки пробуют настроить Миньку на весёлый лад.
Сначала они старались это сделать с помощью Кружечки. Они уговаривали Кружечку, чтобы та походила перед Минькой на задних лапах; а там, глядишь, и Минька тоже начнёт играть, тоже начнёт веселиться.
Но Кружечка отворачивалась, всем своим видом показывала, что раз, мол, Миньке теперь не до того, то и ей, Кружечке, ничуть не до этого.
И тогда Лёшка, Тошка, Ромка и Дунечка принялись перед Минькой прыгать, по-всякому стараться сами. И достарались, дошумелись до того, что расстроенная Устинья прикрикнула и на них:
— Довольно вам! Тут у меня — изба, не цирк!
И вот как только она слово «цирк» сказала, так Пятаков папиросину об пол шмякнул, придавил, хлопнул себя по колену:
— Всё! Понял как быть! Понял, что надо делать… Теперь не по-моему, не по-твоему, Устинья, надо делать, а именно в город медведя и везти. Именно в цирк, в артисты его определять. Этак и ему и тебе станет лучше не надо.
— В какие артисты? — замерли ребятишки.
— В какой цирк? — не поняла Устинья.
А Пятаков так и пошёл, так и пошёл не говорить, а прямо-таки печатать и даже ладонью отсекать воздух, самому себе помогать:
— В тот самый цирк, о котором ты помянула сейчас! В цирке, в городе, медведей-то лишь подавай да подавай! В цирке — за медведями уход! В цирке тебе за Миньку отвалят ещё и денежек.
— Ты что? Зачем — денежек? Мне бы лишь Миньке понравилось, — всколыхнулась и Устинья, всколыхнулась пока не шибко уверенно, да Пятаков понял: на этот раз он попал в точку.
А тут и ребятишки подплеснули, как говорится, масла в огонь. Тошка с Лёшкой закричали:
— Минька станет там не простым, а учёным медведем, и его, может быть, даже будут показывать по телевизору!
Ромка добавил:
— Он
Дунечка захлопала в ладоши:
— А мы станем ездить к нему в гости!
— Верно! — подхватил ещё увереннее Пятаков. — Мы станем к нему ездить как земляки, а ты, Устинья, почти как родственница… Приедешь, а тебя у цирка встречает сам директор; а в руках у директора цветы и бесплатные для всех для нас билеты! И все там артисты — и которые люди, и которые львы, медведи, лошади — все тебе, Устинья, кланяются. Благодарят за Миньку!
Пятаков, войдя в раж, даже сам отвесил поклонов; даже сам, сложив пальцы щепотью, как бы преподнёс цветок Устинье, и она совсем тут заулыбалась:
— Не выдумывай, не выдумывай… А вот если встречаться мне с Минькой хоть нечасто, да разрешат, то насчёт цирка — я согласная. А ты, Миня, согласный? Ты без нас не соскучишься?
И лежащий калачиком Минька то ли вдруг всё понял, то ли просто отзываясь на ласковый голос, но — встряхнулся, приподнялся, наморщил чёрный носишко и, как на окне с геранью, чихнул.
— Согласен! Не соскучится! — засмеялись ребятишки и давай Миньку тормошить.
И на этот раз он маленько разыгрался, и Устинья ни на кого больше не сердилась. Да и как тут было сердиться, когда такой трудный для неё вопрос — что дальше делать с Минькой — оказался почти уже решённым.
А тут ещё самый шустрый изо всех шустрых малышей Ромка затеял игру в «шляпу». Мысль о клоунской шляпе не давала ему покоя, и он всё высматривал в избе что-нибудь похожее. Но поскольку Устинья шляп сроду не нашивала и не имела, то Ромка изобрёл шляпу сам. Он воздел на свои жёлтые вихры Минькину чашку.
— Футы-нуты, ножки гнуты! — прошёлся мальчик козырем по избе, прошёлся вокруг медвежонка, а медвежонок привстал столбиком: «Что это, мол, вытворяют с моей чашкой?» И лишь только чашка упала, сгрёб её лапами, напялил на одно ухо, набекрень.
Все так и покатились, всем опять стало весело:
— Миньку в цирк примут обязательно!
А потом Пятаков сказал:
— Всё! Делу — время, потехе — час… Готовь его, Устинья, завтра поутру в путь. Тебе коров доить, а я после дежурства весь день свободный. Вот с первым автобусом его и отвезу. А насчёт Шарапа — не сомневайся… Посажу на цепь; не веришь — утром глянь.
И хозяйка сказала, что теперь верит, и когда сторож и ребятишки ушли, принялась подготовлять Миньку к завтрашнему отъезду.
Подготовка была не слишком большая. Просто-напросто Устинья решила Миньку вымыть.
— А то как же так? — рассуждала она, гремя печной заслонкой и вытягивая на шесток чугун с тёплой водой. — А то как же так? Ехать в областной центр, ехать на такую хорошую службу и — не мытому. Нет, Минюшка, мы сейчас сделаем с тобой всё, как у людей. Вымоемся, обсушимся, и будешь ты у меня — писаный красавец! Никто в городе, в цирке, не скажет, что мы из деревни, что мы — некультурные…