Прикладная метафизика
Шрифт:
Погостив совсем недолго, путник сделает вывод: беда экстрасенсов в том, что мир состоит для них из одних пустяков. Состязаясь в проницательности, они умудряются в упор не видеть самых удивительных вещей. Тут чумакователи чем-то похожи на презираемых ими ученых-позитивистов — те тоже со священным трепетом изучают всю жизнь воздействие гамма-излучения на бледно-розовые ноготки…
Покидая не слишком гостеприимную провинцию, путешественник может завершит свой отчет следующими словами: «Зацикливание на роли паранормальных способностей является своеобразным корпоративным фиксом, неким „пунктиком“ оккультных самозванцев. Увы, пополнить коллекцию практически нечем, ибо здесь отсутствует даже минимальная квота оригинальности, свойственная философствующим соседям».
Покинув территорию экстрасенсов-чумакователей, номад вступает на земли, где обитают стражи духовности. Живущие здесь учителя, инженеры, библиотекари, музейные работники принадлежат к корпусу интеллигенции. Строго говоря, они и суть интеллигенция по преимуществу, за вычетом, может быть, творческой верхушки, которая тем не менее вынуждена считаться с их вердиктами.
Стражи духовности считают, что охраняют культуру, они ощущают себя бойцами невидимого фронта, противостоящими натиску варваров и мещан. На деле они защищают только архив, сумму сведений, не имеющих даже той внутренней связи, которой соединены друг с другом представления здравого смысла. Современные стражи духовности — это жрецы библиотечных алтарей, загипнотизированные в свое время учительской указкой и пребывающие в убеждении, что их продолжающийся сомнамбулизм и есть та самая духовность, дающая жизнь новым произведениям культуры. Гость, попавший в эту страну, вскоре начинает легко распознавать ее подданных даже по внешним антропометрическим признакам.
Тут и привычка произносить некоторые слова с придыханием: соборность, софийность, Пушкин, Достоевский, в греческом зале, в греческом зале… И привычка к законопослушному почитанию всех канонизированных авторов, причисленных к статусу классика. С должным почтением стражи духовности относятся и к философии (в отличие от чумакователей и философствующих соседей), но степень искажения образа философии от этого не становится меньше. Философия — один из самых драгоценных экспонатов, расположенных в греческом зале, и поэтому к нему лучше не прикасаться, а ходить вокруг да около, осторожно сдувая пыль веков и ее же благоговейно вдыхая. Выдержки метафизического характера складываются в стереотипную мозаику, состоящую из общеизвестных цитат и унылых однообразных рефренов:
Поиски смысла жизни… Единство истины, добра и красоты… Умом Россию не понять… Категорический императив… Звездное небо надо мной и моральный закон во мне… История повторяется дважды — одним словом, в греческом зале, в греческом зале. Вся эта манная каша подается как философский десерт, которым принято потчевать друг друга и жмуриться от удовольствия. Природа удовольствия вполне понятна: ведь речь идет о приобщении к признанной мудрости, и как тут не радоваться, если это приобщение ценится стражами духовности еще дороже, чем вежливость, а обходится еще дешевле.
Впрочем, поскольку набор философских максим столь незатейлив, чрезвычайно важная роль принадлежит антуражу — декорациям, на фоне которых и разворачивается философствование. В отличие от носителей здравого смысла, стражи духовности реагируют на позу мудрости как на блесну. Глубокомысленный вид, искусство держать паузу, скорбное бесчувствие по поводу людского невежества, привычка периодически с задумчивым видом отключаться от общей беседы — вот самые расхожие аксессуары, декорирующие позу мудрости в кулуарах греческого зала. Смотрители музея зачарованы фигурой роденовского «Мыслителя», они охотно наделяют одухотворенностью всякое приближение к первообразцу. Поэтому даже тот, кто понимает, что вхождение в состояние творческого мышления изнутри не имеет ничего общего со статуарностью, все же охотно прибегает к имитации — хотя бы для извлечения причитающихся дивидендов. Впрочем, помимо основного роденовского варианта, существуют и другие разновидности позы мудрости, имеющие хождение в греческом зале, — образы Диогена, Сократа и даже грустного ослика Иа-Иа.
Скорость распространения интеллектуальных новаций здесь примерно та же, что и в среде экстрасенсов, однако объем памяти существенно выше. Священный трепет перед архивом воспитывает, по крайней мере, знание единиц хранения, и если на предшествующих территориях библиография ровным счетом ничего не значила, здесь библиографическое измерение является
Этнограф греческих залов обнаружит примерно столько же терминов, представляющих имена богов-авторитетов (т. е. признанных классиков), только родственные связи между ними заменены связями влияния и цитирования (впрочем, стражи духовности уверены, что все классики находятся между собой в духовном родстве). Смотрители архива располагают собственным Пантеоном, который может начинаться, например, с Фалеса, а заканчиваться последними советскими мучениками — скажем, Ахматовой, Лосевым и Бродским. Стражи духовности пользуются теми же принципами, что и хранители мифов: содержательные характеристики единицы хранения сводятся к минимуму, а за каждым из персонажей закрепляется устойчивый набор атрибутов. Есть, конечно, различия в деталях: вместо Зевса-громовержца фигурирует Диоген-фонарщик, а вместо владыки морей Посейдона — хранитель одной-единственной слезинки ребенка Достоевский.
Обитатели Пантеона ведут себя подобно героям диснеевских мультфильмов, строго соответствуя ожиданиям поклонников. Диоген, выбираясь из бочки, зажигает свой неизменный фонарь. Акушер Сократ присутствует при родовых муках истины, откликаясь на каждый вызов (как правило, ложный). Гераклит с грустным видом бродит по мелководью, забывая, где уже был, а где нет. Эпикур эпикурействует. Галилей подчиняется инквизиции, восклицая время от времени: «А все-таки она вертится!», Декарт сомневается и существует по вполне уважительным причинам. Глядя на него, Спиноза шлифует свои увеличительные стекла, а Лейбниц коротает время в комнате без окон без дверей. Ньютон потирает ушибленную макушку и не измышляет гипотез. Вольтер, сидя в кресле, призывает раздавить гадину, а Руссо хочет на лоно природы, но всякий раз попадает не в то лоно. Категоричный и звездолюбивый Кант прогуливается по Кенигсбергу на радость скуповатым бюргерам, экономящим на ремонте часов. Его вещь в себе очень не нравится Гегелю, такому разумному и действительному. Марксу теперь слово дают редко, и бедняга страдает: «Умище-то куда девать?» И так далее, вплоть до скрипки Эйнштейна, только что полюбившего пиво «Пит».
Атрибуты русских обитателей Пантеона более многочисленны, но столь же просты и банальны. Кажется, что для их запоминания и своевременного использования не нужно вообще никаких усилий. Но на деле требуется, чтобы модернизированная система родства (архивирования) была отпечатана в памяти стандартным образованием: речь идет о специфическом гуманитарном наборе, овладение которым дает пропуск в ряды русской интеллигенции. Для представителей компании соседей, чей способ классификации мира не подвергся модернизации (и по-прежнему осуществляется в оппозициях типа шурин — деверь), воспроизведение рабочего жаргона интеллигенции дается с большим трудом и чревато проколами. К тому же постоянное предъявление устойчивых атрибутов к озвучиванию кажется им верхом бессмыслицы. Им неведомо специфическое удовольствие от очередного повторения сентенции «красота спасет мир». Бывалый путешественник, однако, привык с уважением относиться к любым обычаям, какими бы варварскими и примитивными они ни казались.
Здравый смысл не предполагает самостоятельного интереса к дисциплинарной философии. В компании соседей довольствуются тем, что носит имя философии, а для себя лелеют какую-нибудь сверхценную идею, один или несколько фиксов. Стандартное образование открывает возможность самостоятельного выборочного пользования философией, помимо той формы мудрости, которая обслуживает солидарные цеховые (территориальные) интересы. Потребляемая гомеопатическими дозами философия «для себя» заслуживает несколько более подробного рассмотрения. Она не имеет отношения к разысканию истины, поэтому ее точнее было бы назвать не метафизикой, а метафармакологией.