Приключения 1984
Шрифт:
Пострадали за свою болтовню князь Чефаридзев с придворным лакеем Касаткиным. Первого, лишив чинов, посадили на полгода в тюрьму, чтобы потом отправить рядовым в астраханский батальон. Второму предстояло наказание батогами и тоже служба рядовым солдатом.
А вот регистратора Бессонова не только никак не наказали, но даже поставили всем в пример! В «сентенции» приводились его слова, сказанные тогда в крепости князю: «полно врать, дурак, да у дурака и спрашиваешь, не ври больше» — и делался вывод, будто тем самым он «показал, что ни в какие непристойные разговоры с оным Чефаридзевым входить не желал, и, точно, не входил, но напротив того, его же, Чефаридзева, от оных удерживал, и как он потому ни в чем виновным не признавается, то его, Бессонова, оставить без всякого наказания».
Удивительно!
А главное, именно ведь из-за него, Бессонова, угодил Чефаридзев в эту историю — приехал в крепость, завел крамольные разговоры с Мировичем. Почему же один наказан, а другой торжественно всем поставлен в пример?!
Вместе с Мировичем на том же Обжорном рынке должны были понести суровое наказание три капрала и трое солдат, которых посчитали наиболее деятельными его помощниками. Писклова приговорили наказать шпицрутенами, прогнав двенадцать раз сквозь строй из тысячи солдат; Кренева, Осипова, Миронова, Басова и Дитятева — по десять раз, после чего всех навечно сослать в каторжные работы. Остальных сорок девять солдат (судьи насчитали «точно действовавшими» их больше, чем полковник Римский-Корсаков в своей реляции) должны были в тот же день прогнать сквозь строй в Шлиссельбургской крепости — кого по десять, кого по пять раз сквозь тысячу человек — и отправить в Сибирь, «в дальние воинские команды, в коих быть им солдатами вечно».
Зато щедро наградили убийц Ивана Антоновича. Власьева произвели в премьер-майоры, Чекин стал секунд-майором. Через генерала Веймарна от имени Панина каждому из них вручили по семь тысяч рублей и предложили немедленно выйти в отставку. При этом с них взяли секретную подписку: «Как мы ныне по высочайшей ея императорского величества милости от воинской и штабной службы отставлены на свое пропитание, и должны жительствовать и пребывание свое иметь по своей воле, и в таких местах, где мы за наиспособные изобретем, во время нашего пребывания, где бы мы ни находились, ныне и на всегдашнее время без изъятия, не должны мы нигде никому и не под каким видом, как словесно, так и письменно, ни прямым, ни посторонним образом о прежде порученной нам комиссии и случившихся по оной обстоятельствам ничего объявлять, никогда о том в разговоры не вступать и все то хранить и содержать в такой тайности и секрете, как доныне нам во время бытия нашего при вверенной нам комиссии содержано было, и поелику должность и присяга верного раба требует...»
И все же убийц узнавали, выказывали им, как они жаловались, «отвращение и презрение». Им приходилось отругиваться, прятаться, и через год бравые майоры решили, что продешевили, и попытались немножко пошантажировать, надеясь выторговать еще какие-нибудь награды. Их припугнули и потребовали дать еще одну, более строгую подписку:
«Мы, нижеподписавшиеся, по высочайшему ея императорскому повелению даем сию подписку, под лишением в противном случае чести и живота, что от нынешнего времени более к содержанию нашему ничем утруждать ея императорское величество по смерть нашу не будем; жить долженствуем всегда в отдаленности великих и многолюдных компаний; вместе мне, Власьеву и Чекину, нигде в компаниях не быть, и на делах, особливо приказных, не подписываться; в столичные города без дельной и крайней нужды не ездить, и то не вместе, а приехавши, в компаниях и публичных собраниях не показываться; о происшествии, случившемся в прошлом 764-ом году с покойным принцем Иваном, никому ни тайно, ни явно не рассказывать и кто бы о том другой не говорил, в те разговоры не вмешиваться сколь возможно, а притворяться совсем людьми, ничего не знающими. Ежели кто нам сказывать станет, что мы сами те, которые в дело сие были употреблены, и перед теми в том сколько можно без притворства отговариваться, а сказывать, что ни людей тех и ничего не знаем...»
Поразительные все же документы сохранили для нас секретнейшие некогда придворные архивы!
И
Опасались народного возмущения. Солдатам, окружавшим эшафот, выдали полное количество боевых патронов и приказали ружья зарядить. Все столичные полки в казармах находились в полной боевой готовности.
Но опасения оказались совершенно напрасными. Народ ведет себя смирно. Мирович стоит рядом с палачом, с интересом посматривает по сторонам — и улыбается. Похоже, он кого-то высматривает в толпе. Может, того, кто подает ему какие-то успокоительные ободряющие знаки?..
Когда прочитали «сентенцию», Мирович, внимательно слушавший, одобрительно кивнул и сказал, что благодарен, все изложено правильно и никакой напраслины на него не возведено.
Полицмейстер подал знак. Помощники палача быстро, деловито стащили с Мировича кафтан, распахнули камзол, содрали галстук, обнажая шею.
Мирович, поведя плечами, освободился из их цепких рук, с каким-то недоумением еще раз посмотрел во все стороны. Потом тряхнул головой, отбрасывая длинные, отросшие в тюрьме волосы, и сам быстро, легко, словно укладываясь спать, опустился на помост, положив поудобнее голову на плаху, как на подушку.
Палач смотрел на полицмейстера, ожидая сигнала. Было видно, как напряглись у него здоровенные мышцы на руках, сжавших топор.
Замерли барабанщики, подняв палочки и не сводя глаз с полицмейстера...
Но тот сигнала не давал, глядя куда-то поверх голов и вытирая платком вспотевшее лицо. Он тоже чего-то ждал.
Чего?
Во всех дошедших до нас свидетельствах говорится, что собравшиеся до последней минуты надеялись: Мирович будет помилован.
«Говорят, будто Екатерина располагала непременно даровать жизнь преступнику; подписала о том указ скрытно от окружающих ее, дабы выслать его к эшафоту перед исполнением, но была обманута действовавшими, будто казнь совершена днем ранее, нежели по докладу ей он был назначен. Может быть, некоторые интересовались, чтобы он был казнен скорее...» (Квитка-Основьяненко).
Прошла минута, другая. Они казались бесконечными.
В толпе начался негромкий ропот.
«Прошло много времени до исполнения приговора, потому что полицмейстер по данному ему предварительно приказанию ждал помилования Мировича до известной минуты. Ожидание было тщетно, и Мировичу отрубили голову не столько для наказания его собственной вины, сколько для рассеяния слухов о загадочной кончине Иоанна» (Герман).
Вот какие слухи ходили в Петербурге. Данилевский в своем романе даже рассказывает, будто Поликсена Пчелкина сумела проникнуть к императрице и так растрогала ее, что та пообещала ей непременно прислать указ о помиловании Мировича, но почему-то обязательно в последнюю минуту. А из-за этого, видите ли, и случилась беда: нерадивые исполнители не удосужились сверить часы, — и фельдъегерь опоздал на пять минут...
На самом деле, как всегда в таких случаях, Екатерина в тот день уехала из столицы. Никаких гонцов с указами о помиловании она не посылала. И никакой опоздавший фельдъегерь на Обжорном рынке не появился.
Обрывая затянувшееся мучительное ожидание, полицмейстер, словно отмахиваясь от чего-то, поднял платок...
Обрадованно загремели барабаны и тут же смолкли.
Палач взметнул топор повыше — и громко, как мясник, хекнув, со всей силы обрушил его на шею Мировича.
И тут толпа ахнула в один голос. Закричали, забились в истерике женщины.
Громко заскрипел, заходил ходуном мост под натиском собравшейся на нем толпы, затрещали, стали ломаться перила.
Все начали с ужасом пятиться, отступать от помоста, по которому катилась отрубленная голова. Палач ловко подхватил ее за длинные волосы и поднял повыше, чтобы показать всем.
И те, кто стоял поближе и не зажмурился от ужаса, видели, что на губах казненного навеки застыла не то гримаса боли, не то все та же странная, непонятная, загадочная усмешка...
Может, Мирович смеялся уже над собой — над тем, как ловко его провели?