Приключения, почерпнутые из моря житейского. Саломея
Шрифт:
— Нет-с, они все наверху.
— Что ж мы туда нейдем?
— Как можно-с!
— Да что ж, они придут?
— Я полагаю-с.
Появился Михайло Памфилович, всем раскланялся в гостиной.
— Помилуй, что это ты загнал всех наверх? — спросила его шепотом мать.
— Прикажите, маменька, подавать чай ко мне, — сказал он,
не отвечая на ее вопрос.
— Где ж, братец, литераторы-то? — спросил шепотом Памфил Федосеевич.
— Ах, папенька, что это вы в мундире? — отвечал Михаил Памфилович, взглянув на отца.
— Да как же, братец! Что
— Михайло Памфилович, где ж ваш поэт? — спросила Саломея Петровна.
— Наверху, — отвечал он.
— Приведите его сейчас сюда и познакомьте меня с ним, слышите ли?
— Непременно-с, позвольте только, — отвечал торопливо озабоченный Михаил Памфилович.
— Вызовите, Михайло Памфилович, сочинителей сюда, — говорила одна пожилая знакомая. — Ну, что они там попрятались от людей; нам хочется хоть взглянуть на них.
— Я предложу… но нельзя же… — отвечал Михайло Памфилович, не зная, как вырваться из гостиной наверх, где действительно происходил литературный вечер: один поэт читал свои стихи, в которых описывал портрет дьявола.
— Браво, браво! Живой дьявол! Вот дьявол! — восклицали канцеляристы, не обращая внимания на Дмитрицкого, который сидел в углу на диване, курил сигару и в свою очередь дивился.
«Аи да литераторы!» — думал он.
Один из восторженных слушателей сидел подле окна, где на столике горела лампа. Окно было отворено, дым валил в него, как из трубы.
— Браво! Вот дьявол! — вскричал он и в восторге так ловко размахнулся рукой, чтоб аплодировать поэту, что стоявшая лампа, как ракета, полетела в окно и бух на перилы заднего крыльца. А на крыльцо в это время вышла Степанида Ильинишна, вызванная девкой послушать, что происходит вверху; осколки стекол, брызги масла обдали ее.
— Господи! Что это такое? — вскрикнула она, опомнившись от ужасу. — Миша! Миша! Убили меня… Господи! Это собрались какие-то разбойники!
— Ах!.. Извините, сударыня, ей-богу, не нарочно, — отвечал голос из окна антресолей, и вслед за этим раздался хохот как будто нечистой силы.
Михаила Памфиловича тут уже не было; он предложил мнимому поэту сойти вниз, соблазнив его прекрасной дамой.
— Не хотите ли познакомиться с одной из замечательных московских красавиц? Вам, верно, она понравится, — сказал он ему.
— Кто она такая?
— Саломея Петровна Яликова.
— Большого круга?
— Большого.
— Богата?
— Очень богата; как поет! Я попрошу ее спеть что-нибудь.
— Пойдемте знакомиться с дамами: мне ваши литераторы не понравились, — сказал Дмитрицкий.
И сошел вниз вслед за Михаилом, Памфиловичем, который мимо отца (маменька в это время была на крыльце) подвел его к Саломее Петровне.
Побрившись, пригладившись, в венгерке, Дмитрицкий был хоть куда мужчина; статен, смел в движениях, с метким взглядом, за словом в карман не полезет, прикинется чем угодно, словом, человек с надежной внутренней опорой.
С первого взгляда он поразил Саломею Петровну так, что у ней заколотило сердце.
Войдя в комнату и обратив на себя общее внимание, он устремил на нее какой-то непреклонный взор, и ей казалось, что он уже обнял ее и она не в сипах ему противиться. — Я очень счастлив, — сказал Дмитрицкий подходя, — что первое мое знакомство в Москве так лестно для моего самолюбия.
— Без сомнения, это взаимно, — отвечала Саломея, вспыхнув, — такой у нас гость должен быть всеми встречен с радушием.
— Всеми? Избави бог, одному всех не нужно! — возразил Дмитрицкий по сердцу Саломее.
— Мне приятно, что и мои мысли согласны с вашими.
Дмитрицкий сел подле Саломеи, и они, не обращая ни на кого внимания, продолжали разговор, между тем как все прочие отдалились от них, как от жениха с невестой; говорили шепотом, посматривая на счастливую чету; только дева-поэт почувствовала в себе столько смелости, чтобы сесть подле Саломеи и принять участие в разговоре с поэтом.
Эта соседка очень не понравилась Саломее; окинув ее проницательным взглядом, она сказала Дмитрицкому:
— Пересядемте, пожалуйста: здесь так неловко, на этих креслах.
И с этими словами она пересела на маленький двухместный диванчик в углу гостиной и предложила Дмитрицкому сесть подле себя. Это была позиция, к которой ни с какой стороны нельзя было уже подойти неприятелю.
— Москва, может быть, вам понравится, — продолжала Саломея, — но люди — не знаю; до сих пор я не встречала этого… этого… великодушия, которое так свойственно человеку.
— Великодушие? О, это пища души! — перервал Дмитрицкий, поняв, что это слово должно играть важную роль в словаре Саломеи. — Великодушие! Я не знаю ничего лучше этого!.. Как бы его определить?
— О, великодушие есть рафинированное [52] чувство!
«Именно, рафинад, душа моя!» — сказал Дмитрицкий про себя. — Именно… О, я понимаю вас! Вы должны сочувствовать всему, сострадать людям!
— Да, я очень чувствительна
— И не говорите, это видно; я уверен, что все недостатки их вы бы готовы были пополнить собою.
— Ах, как вы проницательны; я в первый раз встречаю такого человека.
— О, не говорите; знаете ли, я рад, что люди не совершенны; если б все женщины были хороши, я бы не встретил лучшей.
52
[52] Утонченное (франц.).
Эта фраза проникнула глубоко в сердце Саломеи, и оно заговорило: вот человек, которого я так долго и безнадежно искала. После этого, разумеется, невольно высказалась жалоба на судьбу, что судьба бросает человека в зависимость, не соответствующую ни его уму, ни его сердцу.
Все это Дмитрицкий очень хорошо понял и, разумеется, стал доказывать, что если судьба есть такое существо, которое бросает человека не туда, куда ему хочется, то и человек есть такое существо, которое может подниматься на нош и выходить из трущобы…