Приключения, почерпнутые из моря житейского
Шрифт:
– Распрягли, ваше превосходительство.
– Так покуда запрягут, и я подожду, потому что еще рано. Пойдемте-ко, пойдемте, покажите устройство комнат.
И Иван Васильевич, не обращая внимания на хозяина, побрел, переваливаясь, по комнатам, повторяя: «прекрасно, бес– подобно!…» Он добрался уже до спальни и уборной; но Платон Васильевич поторопился вперед и, приперев двери, сказал:
– Здесь еще не отделано.
– Э, да ничего, я посмотрю вчерне… Мне любопытно знать расположение жилых комнат…
– Тут и пройти нельзя… свалена мебель… пойдемте сюда… В это время притворенная Платоном Васильевичем дверь
в спальню приотворилась, и из нее выглянуло женское личико…
– А! понимаю! –
Платон Васильевич готов был съесть дерзкую девчонку, которая осмелилась отворять двери.
– Извините, – сказал он Ивану Васильевичу, – это точно женская половина, но она приготовлена для моей сестры, которую я ожидаю… Эй! карета готова? Извините, мне надо торопиться… до свидания.
– Так вы будете в клубе?
– Я думаю.
– В котором часу?
– Это зависит от обстоятельств.
Платон Васильевич, провожая нежданного гостя, готов бы был столкнуть его скорее с лестницы; вдруг бежит официант.
– Человек от Петра Григорьевича; Петр Григорьевич приказал кланяться и извиниться, что не может пожаловать чай кушать: Саломея Петровна изволили заболеть.
– Ах, боже мой! – проговорил Платон Васильевич дрожащими губами.
– Ты, брат, от кого? – спросил Иван Васильевич, спустившись с лестницы.
– От Петра Григорьевича Бронина.
– Так не будет?
– Не будет-с по той причине, что Саломея Петровна не совсем чтобы так здоровы-с.
– Жаль, жаль, очень жаль!
Иван Васильевич уехал, а Платон Васильевич долго ходил еще по комнатам, сложив руки и склонив голову. Никогда еще не чувствовал он такой тоски. Устарев в привычке жить по произволу желаний, в зависимости от самого себя, ограничив все потребности души и тела удовольствиями, приобретаемыми за деньги, Платон Васильевич в первый раз почувствовал, что что-то над ним тяготеет, что он к чему-то прикован, что он весь не свой. В нем проявилась какая-то смертельная жажда, которая отбила охоту ко всему издавно-обычному, потушила все прочие желания, все ежедневные прихоти, которыми продовольствовался столько лет дряхлый холостяк, нарушила застой души, взволновала ее, возмутила.
– Туши свечи! – проговорил он, наконец, – или постой; где человек Петра Григорьевича?
– Он уже ушел, ваше превосходительство, – отвечал слуга.
– Зачем же он ушел, когда я ничего еще не сказал!…
– Не могу знать-с.
– Дурак! Где Борис?… Борис!… что ж ты нейдешь, когда кличут?… Зачем отпустили человека без моего приказания?
– Кто ж его отпустил, ваше превосходительство. Он пришел, сказал, что велели, да и ушел.
– Что ж он сказал?
– Да то, что господа не могут быть, барышня, вишь, будто бы заболела.
– Будто бы!… Я даже не успел спросить, чем заболела! А ты, дурак, не догадался?… Карету!
– Давно готова-с.
Платон Васильевич прошелся еще по комнатам, потом спустился с крыльца.,
– Куда прикажете? – спросил лакей.
– Пошел домой! – отвечал Платон Васильевич. Дверцы захлопнули, лошади двинулись, сделали десять шагов от подъезда дома к крыльцу флигеля, лакей перебежал вслед за ними, отворил дверцы кареты и принужден был крикнуть: «Приехали, ваше превосходительство!» – потому что Платон Васильевич успел уже забыться в горестных помыслах.
Молча он выбрался из кареты, вошел в свою комнату, сел и сидит, как гость в ожидании хозяина. Еще девять только часов; что ему делать до обычного второго за полночь часа возвращения из клуба? Бывало, с двух до двух, хоть плохо, но спится; потом визиты, потом обедать в клуб или на званый обед, потом на вечер, в концерт, в театр, а в заключение снова в клуб – сколько новых впечатлений, сколько разговоров о какой-нибудь грации театральной, сколько прений о том, кто с чего ступил и почему так ступил, с добрым или злым намерением пошел в вист, умно или глупо сыграл; сколько сладких воспоминаний об сам-пят, об удачной прикупке; сколько мыслей и дум о том, что ежели бы так пошел, а не так, так совсем была бы другая игра. Было чем занять время бессонницы, было чем позаняться и воображению во время сна, и вдруг – все стало нипочем! и клуб нипочем, и даже обед клубный нипочем! обед, который дороже цены своей, который переваривается в самом прихотливом желудке, обед, заставляющий о себе думать и говорить, который при одном воспоминании производит саливацию [110] , как меркурий, – обед, которым можно начинить себя и уподобиться душистому блутвурсту [111] … и все это стало для Платона Васильевича глупо, бессмысленно, отвратительно, недостойно человеческой природы, пошло, невыносимо… Он предпочел всему этому безмолвное, неподвижное сидение у себя в креслах, созерцание чего-то в мыслях своих, какие-то соображения о будущности.
Душа в человеке как поток, движущий органические колеса: приподними только ставни, сердце шестерней заходит. И в преклонном возрасте влюбиться и любить не трудно, но трудно уже выносить изменчивость погоды любви: ее жар наводит изнеможение, ее холод ломит кости, как ревматическая боль.
Не смыкая глаз в продолжение всей ночи от подобной же боли, Платон Васильевич рано поутру послал Бориса на лошади свидетельствовать свое почтение Петру Григорьевичу, узнать о состоянии здоровья Саломеи Петровны и спросить, можно ли ему навестить их. Борис не любил быть простым Борисом в кругу своей братьи, но любил быть Борисом Игнатьичем; а потому и вел себя соответственно этому сану. Если его куда-нибудь посылали, то он не бежал сломя голову, но сохранял и собственное свое достоинство. Придет, изъявит свое почтение, спросит по обычаю: «Как вас бог милует?» – «Слава богу, Борис Игнатьевич!» – «Слава богу – лучше всего… Что, господа, чай, еще не вставали?» – и с этого заведет политичный разговор, как водится.
У Петра Григорьевича в дворне был все словоохотливый народ, да и было о чем поговорить, – историй в доме случалось не мало: барин вкось, барыня врозь, а Саломея Петровна всему наперекор; только Катериной Петровной не могли нахвалиться, да зато об ней и славы мало и слова нет: хороша, – ну и слава тебе, господи, о чем тут и говорить.
Нетерпеливо ждал Платон Васильевич возвращения Бориса; ему хотелось поскорее лично изъявить свое участие.
– Ну, что? – вскричал он, выбежав в переднюю навстречу Борису.
– Да ничего-с, все еще не так здорова.
– Ах, боже мой! ты видел самого Петра Григорьевича?
– Никак нет-с.
– Что ж, узнал, чем Саломея Петровна нездорова?
– А бог ее знает, что с нею приключилось.
– Дурак! бог ее знает! как говорит! не мог спросить основательно.
– Да у кого же спрашивать-то? В людской ни одной собаки – не самому же идти без докладу; в кухне только кухарка; я ждал, ждал; воротился Иван дворецкой да тотчас же поскакал опять…
– Господи, неужели так опасно больна Саломея Петровна? – Да уж, верно, так; Федор попался навстречу: беда, брат, говорит.