Прикосновение к человеку
Шрифт:
А в это время, туго заворачиваясь в шаль, Настя подсаживалась к торговкам, деревенела, и только рука ее поминутно выдергивалась из-под платка, забрасывая на язык семечки. Она, поплевывая, следила, чтоб мы не сбегали на мостовую: из-за угла, визжа на повороте, не торопясь выезжала конка.
Улица шла отсюда в гору, и потому здесь, на станции, к вагону пристегивали третью лошадь. Конюх, закрепив постромки, небрежно всходил на площадку вагона и становился рядом с кучером.
Иногда нам доставляли удовольствие — протащиться на конке три-четыре квартала. Мы
Лошади лениво трусили в гору, вздрагивали от кнута всем хребтом и, задирая хвосты, оставляли на мгновение запах таинственной лошадиной жизни…
Я обучался вещам.
Из месяца в месяц я округлял мир ощущений, еще не измятый властью воспоминаний, радостный, доступный, как для садовника — яблоко, для всадника — седло, для математика — теорема.
Я появлялся в мире с луной и звездами, солнцем, зеленью, снегом, вместе со своим поколением, запахами и мухами моего дома, с кошкой и лошадьми — со всем, что подтверждало существование.
Я рос навстречу вещам, и некоторые из них должны были мне служить.
Глава четвертая
С Колиных похорон его отец, дворник Дорофей, неотступно одарял меня своим благоволением. Он говорил, что мои зубы растут, явно предвозвещая мне мудрость и властолюбие. Он покупал мне карамели. Он открывал для меня калитку в заветный палисадник у задней стены нашего дома. Он разговаривал со мной, как с ровесником.
Как-то в щели меж двух камней я увидел серебряную монету. Это был гривенник. С омертвевшим лицом я стоял над маленькой монетой, не решаясь нагнуться.
Теперь я знаю, что некоторые чувства, раз проявившись, впоследствии ничем не пополняются. Они одинаковы для разных возрастов.
Первое преступное желание ошеломило меня настолько, что я впал в обморочное состояние. Но перед этим я долго стоял над гривенником, прикрыв его подошвой. Я стоял над ним с кривой глупой улыбкой, стараясь выразить этим свою непринужденность: дескать, стою себе и смотрю в небо.
Я уже считал этот гривенник своим. На эти деньги, на десять копеек, можно купить десять ирисок, или два стакана воды с сиропом и шесть ирисок, или два стакана воды, пирожное и две ириски, или пистолет и пять коробок пистонов, воздушные шары, серсо, волан, ослика или пароход… Я мучительно боролся с совестью, требовавшей показать находку маме, которая может отнять. Я успел подумать и о том, что, пожалуй, лучше отдать-таки монету в дом, где после этого взглянут на меня как на героя.
«Андрюша принес сегодня деньги, — скажет мама отцу, когда он придет со службы, усталый и без денег, — мальчик принес деньги, и теперь можно устроить именины».
Я упал в обморок, и когда очнулся, Дорофей вносил меня в наши сени. Гривенника со мной не было. Вдоль по щеке катилась струйка крови. Упав,
Я помню отвалившуюся челюсть испуганной матери. Ее губы вздрагивали. Наташа плакала. Но мне становилось спокойно и чудно хорошо. Говор людей затих. Из приоткрытой форточки повеяло мне в лицо и принесло запах; я увидел за окном ветку, на ветке, повиснув, блестела капелька.
Все оставалось на своем месте — отличный, неомраченный мир: тут любая ветка лучше тех благ, которые я мог приобрести на чужой гривенник.
И нужно сказать вот что. Теперь достаточно ничтожного внешнего толчка — запаха ветра, притихшего говора или действия папиросы — для того, чтоб шевельнуть совесть, когда к этому есть причина, вызвать во мне раскаяние, — и это настроение ведет свое начало от случая с гривенником: тогда впервые я испытал соблазн, низменное желание и после него раскаяние.
Я обессилел, и голова тяжело легла на подушку. Надо мной склонились мама, Настя и Дорофей. Я вспомнил Колю.
Каким-то свойством ребенка, свойством, общим для всех детей, я приблизил к себе Колину судьбу, постиг ее. Я разделял с погибшим Колей страдания, последовавшие за роковым ударом. Мое чудное, хорошее спокойствие прорезывалось мукой и печалью его судьбы. И вместе с этим я начал чувствовать тайное обязательство перед Колей и его отцом… Не потому ли мудро подмечено: «Будьте как дети»?
Все чаще я бывал в дворницкой. Быт этой семьи служил первым значительным добавлением к моим понятиям о человеческой жизни. Мои пристрастия раздвоились.
У нас часто бывала бестолочь — в семье у Дорофея все было точно предопределено. Людей нашей семьи часто охватывало непонятное мне беспокойство — у Дорофея господствовало спокойствие, спокойствие людей, понявших свою участь. Дорофей мел двор с большей уверенностью в пользе своего дела, нежели отец служил в думе.
Все это я чувствовал смутно, но достаточно интенсивно.
Тогда как день отдыха, воскресенье или праздник, у Дорофея резко отличался от будней, наш образ жизни — то забота о завтрашнем обеде, то неожиданная расточительность — путал все дни, уворовывая полноту праздничных наслаждений.
Инстинкт вел меня к дворницкой.
Меня вел и инстинкт и тайное обязательство, внушенное мыслью о Коле. У меня появилось то, что называется целью жизни. Я должен был заменить Колю, закончить его работу, завещанную мне; я понимал горе родителей.
Внезапно осиротевшие мать и отец охотно принимали этот подлог.
Я сидел в дворницкой за столом, как евангельский Христос-мальчик среди книжников и мудрецов. Семья рассаживалась вокруг с почтительностью и изумлением.
— Андрюша, — говорил мне Дорофей, — кушай борщ, не брезгай.
— Кушай, — говорит дворничиха, — кушай, Андрюша. Это — чистое.
Дорофей не придвигает к себе миски, покуда я не отхлебну из своей. В дворницкой пахнет тем же, чем и Дорофеева одежда, — густо пахнет многолетней, тщательно сберегаемой и устоявшейся по углам мебелью.