Прикрой, атакую! В атаке — «Меч»
Шрифт:
— Бьем головное звено!
В прицеле — ведущий. Сближаюсь. Открываю огонь — и вдруг удар по машине. Чувствую каждым нервом, каждой клеточкой тела: подбит. Откуда— то брызнули искры. Горячий, удушливый дым хлынул в кабину. Мысль, четкая, ясная: горю, надо спасаться. И сразу вторая: а боевая задача? Боевая задача не выполнена, а я за нее ответствен.
Потом, на досуге, этот момент восстановится в памяти, и я удивлюсь — в который раз! — силе чувства командирской ответственности. Оно оказалось сильнее чувства самосохранения, чувства,
Даже в такой момент, когда, как говорится, самому до себя, ставлю в известность группу: «Я ухожу». И даю команду Маковскому: «Если нет „мессеров“, действуй в составе ударной»… Это значит, что, выйдя из боя, я передал командование группой своему заместителю в этом полете — Феде Короткову, и моя боевая задача стала его задачей. Но вместе со мной из боя ушел и ведомый — Коля Завражин, и ударная группа уменьшилась вдвое — в ней осталась лишь пара, а пара — это уже не сила против огромной группы бомбардировщиков. Поэтому я и поставил задачу Маковскому: не прикрывать ударную группу, а действовать вместе с ней, бить бомбовозов.
Бросаю машину в переворот, вывожу в направление линии фронта. Иду со снижением, по горизонту уже не могу — не тянет мотор. Машина будто в ознобе. Дым разъедает глаза, нечем дышать. Выход единственный — прыгать, иначе погибнешь, взорвешься вместе с машиной. Открываю кабину, расстегиваю привязные ремни… А где линия фронта? Чья подо мной территория? Где нахожусь? Не пойму. Земля вся изрыта, в огне, в дыму. Нет, прыгать пока нельзя. Надо идти вперед, лететь до последней возможности.
Лечу. А мотор слабеет. Высота уменьшается. Триста… Двести… Сто метров. Все! Прыгать уже нельзя, парашют уже не спасение. Чувствую, как сжимается сердце, как в виски ударяет кровь. Неужели конец? Если на месте посадки окажутся немцы, их танки, автомашины, я брошу самолет на них. Лучше смерть, чем фашистское рабство. А умереть непросто, если хочется жить и дышать, если к жизни взывает каждая клеточка тела, каждая жилка, если ты совершенно здоров и до этой минуты чувствовал себя чуть ли не богом, молодым, сильным, непобедимым… Еще много боев впереди.
А где мой ведомый? Где мой «щит»? Знаю, что рядом. Но, увлекшись собой и машиной, нелегким своим положением, я ни разу на него не взглянул, не сказал ни единого слова. Быстро осматриваюсь: влево, вправо, назад. Вижу Завражина и… вижу пару Ме-109. Вот это нас подловили! «Мессы» пикируют. Уже открыли огонь. Едва успеваю броситься влево. Резкий, тяжелый удар пришелся в правую плоскость. Обшивки как не бывало. Не крыло, а скелет. Мотор кашлянул дымом и захлебнулся. Иду на посадку. Вижу — в самый последний момент — дорогу, на ней наших солдат. Сажусь.
Все произошло в доли секунды. Психологически я подготовился к самому страшному, а к внезапной посадке — увы, не успел. О том, что несколько раньше, готовясь к прыжку, расстегнул привязные ремни — забыл. Как только самолет коснулся земли животом, чудовищная, сила инерции неудержимо потянула меня вперед. Не успев осмыслить происходящего, не успев упереться руками в скобу над приборной доской, ударяюсь лицом о прицел.
Кровь — на
Осматриваюсь. Надо мною — ни немцев, ни Коли Завражина. Чистое небо. Не слышно даже звука моторов. Будто ничего и не случилось. Даже не верится. Но вижу, что по дороге идут солдаты, идут машины. Как я потом узнаю, это второй эшелон стрелковой дивизии, идущей вперед, на немцев. Трое бегут ко мне. Один с медицинской сумкой. Подбегает к кабине, обеспокоенно спрашивает:
— Как мы себя чувствуем, товарищ летчик? На душе становится легче, теплее.
— Привет, — говорю, — медицина. Только зачем же на «мы»? Я ведь не болен, я хоть куда.
Отвечает доброй улыбкой:
— Знаем. Знаем, знаем. Вы все хоть куда. — Ловко и быстро берет меня за лицо. Осматривает. Поднимает вверх подбородок, говорит: — Сейчас мы немножко подчистимся… Немного пощипет… Но ругаться не будем…
Есть же такие люди: рядовой, а говорит почти снисходительно, распоряжается, а тебе ничуть не обидно. Природой, наверное, дан ему этот душевный талант. И на память невольно приходит начальник штаба дивизии Лобахин, вечно сердитый, всегда недовольный…
— Ну вот и все, — благодарно кивает солдат. — Спасибо. Не ругались, не скрипели зубами. Вы просто герой. О!.. — восклицает, увидев мою Золотую Звезду. — А вы и вправду Герой!.. Что ж вы молчали?
Я смеюсь от души.
— Зачем говорить? Разве не все равно?
— Конечно. Герою перевязывал раны!
Приятно. Хочется с ним поговорить, сказать ему доброе слово, спросить, откуда он родом. Может, земляк? Но вижу, торопится, а ко мне, объезжая воронки и рытвины, идет небольшой броневик.
— Всего доброго! — говорит медицинский брат. — Желаю удачи.
Наскоро жму ему руку, гляжу, как он, на ходу перебросив сумку через плечо, бежит, легко прыгая через ямы, бугры, небольшие воронки.
— Ординарец командира стрелковой дивизии, — представляется мне высокий, бравый военный. — Прошу в бронемашину.
Ему, очевидно, за тридцать. Красив, энергичен, строен. Манера держаться, говорить и даже смотреть — независимо, смело и прямо — убеждает, что он до мозга костей военный, имеет немалый чин, что погоны солдата и должность рядового бойца — случайность, нелепость. Посмотрел на мой самолет, распластанный рядом с глубокой воронкой, спрашивает:
— Почему закрылки не выпустил? Не успел?
Улыбается. Все ясно, понятно. Для того и спросил о закрылках, чтобы сказать, что и он — летчик. Что же случилось с товарищем? Почему оказался в беде? Впрочем, в беде оказаться нетрудно. Особенно если он штурмовик или бомбардировщик. Получил боевую задачу: нанести удар по цели номер… Пока готовился к вылету, шел по маршруту, обстановка уже изменилась: объект, по которому надо было ударить, заняли наши войска. Разберись попробуй, кто там внизу, если все горит, полыхает… Могло быть и иначе… Впрочем, гадать ни к чему, летчик-то вот он, рядом со мной, и ждет моего вопроса. С кем же ему поделиться, если не с летчиком.