Прикрой, атакую! В атаке — «Меч»
Шрифт:
— Как тебя угораздило, — спрашиваю, — с неба да сразу в окопы?
— Да разве я в окопах? У меня такой командир! — восхищается летчик. — Орел! Все время на вышке, вверху с биноклем. Нет, к окопам мы не привычны.
Волевой парень, крепкий. Невзгоды не сломили его, не обозлили. Мечта снова подняться в небо не погасла, наоборот, разгорается больше и больше. Это можно понять по тому, с каким сожалением посмотрел на распластанный Як, как потом, осмотрев машину со всех сторон, удовлетворенно сказал: «Полетает еще», по тому, как держится, — в каждом взгляде, движении
— Поедем, — кивком головы приглашает в машину. — Расскажу по дороге.
Служил он на востоке, был командиром полка. Не раз просился на фронт, не раз получал ответ: «Ждите». Наконец получил приказ: старые самолеты сдать, получить новые, месяц на тренировку, затем — на фронт.
Получили машины, возвращались домой. На подходе к своему аэродрому их прижала погода. Сели к соседям. А до дома — рукой подать: два часа на попутной машине. Подумал: «Съезжу, а утром вернусь». И поехал. Жену застал не одну, а при нем был пистолет…
— Шофер! Потише гони!.. — кричит ординарец командира дивизии, и я от души благодарен за чуткость, внимательность — у меня болит голова: от грубой посадки на поле, от неровной дороги, от нелегких дум.
Что натворила война! Ураганом прошлась по земле. Пожгла деревни и села. Затоптала поля и нивы, разрушила многие семьи. Сколько бед и страданий принесла она людям. Но война и проверила нас: на крепость, выносливость, прочность. Проверила наше умение, наши умы, проверила чувства… Все оказались как на ладони: и смелый, и верный, и подлый…
— И долго тебе еще? — спрашиваю. Он ответил мгновенно, не задумываясь:
— Двадцать четыре дня.
— Считаешь? Это похвально. Через двадцать четыре дня приезжай ко мне в полк. Воевать будем вместе.
Он посмотрел на меня оценивающе и твердо, ничуть не стесняясь, сказал:
— К тебе не поеду. Власть делить не хочу, а ты свою не уступишь. Кроме того, по истечении срока мне вернут и должность, и звание и сразу пошлют на фронт. Генерал обещал мне.
Силен, видно, мужик. Авторитетный, нужный. Вот и решили его сберечь: при штабе держат, при командире дивизии. Правильно делают, он еще покажет себя.
— Ну что ж, давай, — говорю, — действуй. Рад за тебя.
Летчик задумался. Интересно, о чем? Какие мысли ворошатся в этой крупной и отчаянной голове? И вдруг, упершись взглядом в мою Золотую Звезду, спрашивает:
— За вторую воюешь?
Окатил, будто водой из ушата. Я даже обиделся.
— Да ты что? — говорю. — Не за ордена воюю, за Родину.
Нахмурился: собирает в порядок мысли. Глянул в глаза твердо, упрямо.
— А ты подумал, что такое Родина? — молчу, не перебиваю. Понял уже его манеру высказывать мысль: сам задает вопрос, сам отвечает. Будто и нет у него собеседника. А он продолжает: — У меня слов не хватает, чтобы о ней сказать, выразить мысль. Чувствую, что Родина — это что-то большое, значительное в жизни каждого. Но если верить тому, что пишут в газетах, то это и место, где ты родился, и поле, по которому шлепал босыми ногами, и журавель у колодца,
Он вдруг осекся, умолк и долго — не меньше минуты — молчал. И все это время смотрел в никуда, просто в пространство. Наконец встрепенулся, расправил широкие плечи и, глянув мне прямо в глаза, сказал:
— Родину надо чувствовать. А пояснять, что она есть, не надо. Иначе абсурд получается. Сам посмотри. Деревня, где я родился, осталась под немцем. Мать умерла. Жена оказалась предателем. Получается, что нет ее, Родины. — Голос его зазвенел, но он умело взял себя в руки и уже спокойно сказал: — Есть! Она вот здесь у меня! — и ткнул себя в левую сторону груди.
— За что же воевать собираешься? — спрашиваю.
— За ордена! — сказал он не терпящим возражения тоном. И я понял, что этот ответ выношен им. А он продолжал: — Представь, отгремела война, наступили мирные дни, начинают подводиться итоги. Кто меня спросит, как я воевал? Родина? Нет! Когда я приеду в родные края — спросят соседи, товарищи, с которыми вместе рос и учился; когда я приеду в другую часть — летчики, техники, все мои подчиненные; когда я приеду в вышестоящий штаб — офицеры и генералы, которым я подчиняюсь. Этот вопрос будет на каждом шагу: в трамвае, в театре, на улице… Этот вопрос будут задавать все, с кем буду встречаться.
Он снова разволновался, машинально достал папиросы, машинально зажег, жадно вдохнул горький, вонючий дым и продолжал:
— Молчаливый вопрос! Глазами! Но только тогда, когда орденов не будет. А если будут? Тогда вопросов не будет. Тогда все ясно. Люди будут судить по наградам, насколько ты смел, насколько дорога тебе Родина. — Спросил жарко, в упор: — Может, не прав я? Тогда давай, разбивай мои взгляды.
— Не буду пока, — сказал я, — кажется, ты меня убедил. Но об этом надо еще подумать. Я подумаю, — пообещал я и спросил: — А куда ты меня везешь?
— Как куда? — кажется, он удивился. — Сегодня к комдиву, а завтра на соседний аэродром. Оттуда тебя перебросят на свой.
— Ну что ж, — говорю, — ты хозяин, я гость, распоряжайся. Только зачем к комдиву?
— Зачем? Для контакта. Для дружбы. Чтобы лучше нас прикрывали.
Говорит и смеется. Вижу, он и впрямь решил увезти меня к командиру дивизии. Я протестую:
— Чувствую, побуждения добрые, и ради дружбы я не прочь задержаться до завтра. Но ты видишь, в каком я состоянии? Меня схватят ваши врачи…
Он шлепнул себя по затылку, воскликнул:
— Ты прав. К ним попадись только, месяц полка не увидишь. Решено. Едем на аэродром.
Лечу на По-2. Вернее, меня везут. Летчик ведет машину у самой земли. Под крылом несутся окопы, разбитые доты, сгоревшая техника. Местами проходим буквально над кладбищем танков, орудий, автомашин. Я сижу в задней кабине и, хоть мне не до этого, непрерывно кручу головой, наблюдаю за воздухом. Голова у меня забинтована, и если наш самолет почти не виден на фоне земли, то повязка видна далеко. Это меня и беспокоит: появись здесь «мессера» — несдобровать нам.