Природа и власть. Всемирная история окружающей среды
Шрифт:
Во Франции защита и создание лесов обрели популярность, видимо, лишь на исходе XIX века – слишком долго лесное хозяйство оставалось полем конфликтов между центральной властью и коммунами. Андре Корволь пишет, что в дореволюционной Франции «культ высокоствольного леса» был «государственной религией». Старовозрастный высокоствольный лес, олицетворение социальной иерархии, находился под квазисакральным «табу». В 1731 году в Вогезах был заживо сожжен как еретик некий Клод Рондо, вина которого состояла в том, что он развел в лесу огонь. Здесь, как и везде, поджог был для крестьян способом получения новой земли под пашню. В таких условиях охрана высокоствольного леса во время революции обрела яркое политическое значение: как пишет Марш, начался «общий крестовый поход против королевских лесов». Социальная лесная политика тогда означала, как это и сегодня происходит в значительной части третьего мира, предоставление «маленьким людям» лесопастбищ и дровяных лесов. Ответная реакция не заставила себя ждать – именно охрана высокоствольного леса помогла окружить Реставрацию [189] ореолом природного
189
Реставрация – здесь: восстановление власти монархов – представителей династии Бурбонов во Франции на период с 1814 по 1830 годы.
Восстания крестьян, защищавших свои обычные права на лес, имеют долгую традицию и во Франции, и в Германии, и во многих других местах. Поскольку сбор валежника и опада нередко был уделом женщин, то и в восстаниях активно участвовали именно женщины, более того, мужчины буквально отправляли их вперед. С XVIII века во французских провинциях – впервые это случилось, видимо, в 1765 году в Форе-де-Шо близ королевской солеварни Солин – мужчины, нападавшие на лесных сторожей, нередко переодевались в женскую одежду. «Восстания демуазелей» стали французским вариантом лесных бунтов и продолжились в XIX веке, тем более что в некоторых регионах ситуация с крестьянскими правами на лес еще ухудшилась по сравнению с дореволюционной (см. примеч. 45). Однако в том, что касалось леса, мятежные крестьянские деревни в XIX веке получали все меньше поддержки в кругах левой городской буржуазии. Мнение, что государственная охрана лесов – это веление разума, со временем распространилось и во Франции. Массированная политика поддержки и создания лесов началась в эпоху Наполеона III. Это уже была эпоха каменного угля, и ссылки на дефицит дерева потеряли актуальность. Зато на первый план вышло значение леса в поддержании водного баланса, так что речь здесь идет об очень важной вехе, сыгравшей большую роль в генезисе современного экологического сознания.
То, что лес обладает высокой ценностью и помимо чисто экономической выгоды, понимали и в доиндустриальную эпоху. Как писалось в одной дидактической поэме, изданной в Париже в 1583 году: «Высшее наслаждение, которое дарит нам дикий лес, – это дивная радость его зелени… Лес защитит вас от безжалостного солнца и жестокой жары». Именно эти замечательные свойства леса сильнее всего ощущались на юге. На значительной части Европы квазиэкологические аргументы стали приоритетом лишь в середине XIX века: с тех пор роли леса в сохранении водного баланса, почвы, климата, а вместе с тем и здоровья человека уделялось больше внимания. Господствующей доктриной стала в то время теория о том, что сведение лесов является одной из причин наводнений, или даже, что еще страшнее, чередования наводнений и засух. Родилась эта теория во Франции, в начале XIX века. Если в Германии главным аргументом лесной политики был дефицит древесины, то во Франции, как пишет Андре Корволь, «ультрароялисты» объясняли катастрофические наводнения тем, что за время революции были вырублены обширные лесные массивы (см. примеч. 46).
В немецкоязычном пространстве мысль о связи между вырубкой лесов и наводнениями впервые возникла в Альпах, где люди отлично знали, как важен лес для защиты от лавин. Примерно в середине XIX века профилактика наводнений становится лейтмотивом лесной политики Швейцарии. Когда в 1856 году Саксонское экономическое общество объявило конкурс, целью которого было получить лучший ответ на вопрос, «какими неприятностями» грозит «разорение частных лесов», первый приз получил трактат, посвященный значению леса в «бюджете природы». После того как смолкли тревоги о дефиците дерева, главными аргументами в пользу государственного надзора за лесами стали вопросы гидрологии и климата: «Какой частный владелец будет сажать на своих полях дубы и ели только для того, чтобы регулировать количество осадков в стране?» Джордж Перкинс Марш в 1864 году подчеркивал, что в дискуссиях о лесах, «возможно, никакой другой вопрос» не обладает такой значимостью, как вопрос гидрологический, хотя мнения по этому поводу все еще расходятся. Самым популярным лесным изданием Америки становится «Лес и вода» («Forest and Stream»). Ближе к концу XIX века в американской дискуссии побеждает позиция, сторонники которой подчеркивали ценность лесов в поддержании влажности воздуха, мощным стимулом зарождающейся американской лесной политики становятся интересы орошения. Живой отклик тезис Марша получил также в Австралии, находящейся под угрозой постоянных засух. Катастрофическое наводнение 1970 года в Индии, хотя непосредственной его причиной были аномальные сезонные дожди, послужило толчком к активным протестам против рубок леса, вылившихся впоследствии в социальное движение Чипко (см. примеч. 47).
По прошествии длительного времени довольно четко видно, что своим успехом экологическая аргументация в защиту леса была в немалой степени обязана стратегически-тактическим интересам государственных лесных служб. Экологическими доводами можно было заткнуть смысловую дыру, возникшую после того, как утратила былую эффективность угроза о дефиците дерева. Кроме того, от них можно было построить идеологический мост к популярному тогда лесному романтизму. В Германии к этому добавились требования учения о чистом доходе с земли [190] , в соответствии с которым лесное хозяйство должно было вооружиться строгой последовательностью смет расходов и доходов и избавиться от какой бы то ни было скрытой сентиментальности. Это привело к тому, что и экологические доводы приобрели более четкие формы (см. примеч. 48).
190
Учение о чистом доходе с земли (нем. Bodenreinertragslehre) –
При том ученым-лесоводам хорошо известно, что многое в утверждениях об экологическом значении лесов было более или менее спекулятивным. Это касалось прежде всего связи между лесом и климатом, но также и связи между обезлесением и наводнениями. Уже современникам было ясно, что тут происходит политический спор. Сегодня мы гораздо лучше понимаем, насколько комплексны и разносторонни взаимодействия древостоя и гидрологического режима почвы; но и в XIX веке было ясно, что здесь и речи быть не может о прямой и универсальной причинно-следственной связи. Теоретически возможно и то и другое: деревья могут накапливать влагу, но могут и отнимать ее у почвы. У отдельных видов (эвкалипт, береза) преобладает второе – эффект осушения. Кроме того, не только корни лесных деревьев связывают и задерживают почвенную влагу, на это способны и травы, и кустарники. Прямыми причинами катастрофических наводнений, как правило, являются сильные осадки, но не корчевание лесов. Последствия сокращения лесных площадей в основном остаются скрытыми и проявляются постепенно. Тем не менее признано, что в горных регионах лесные массивы благодаря своим глубоким корневым системам в целом лучше регулируют водный баланс, чем менее высокая растительность (см. примеч. 49).
В Швейцарии, в лесной политике которой не было абсолютистской традиции, поводом для вмешательства государства в лесные дела послужило катастрофическое наводнение 1868 года. Задолго до этого автор лесных реформ Ксавье Маршан (1799–1859) говорил о «высоком назначении» лесов в «бюджете природы», но только наводнения смогли сломить сопротивление кантонов против лесной политики Берна. Жители долинных земель, страдавшие от разливов, обвиняли в «альпийской напасти» горных крестьян, Маршан видел в этой «напасти» месть природы за свершенные по отношению к ней грехи. Однако специалисты и тогда уже понимали, что вина крестьян совсем не доказана. Серии наводнений случались и тогда, когда о крупных вырубках в горах еще и речи не было (см. примеч. 50). В лесной политике проявился древний антагонизм между верхними и нижними землями (Ober– und Unterland). Тем не менее сегодня никто не станет оспаривать, что политика поддержки и воссоздания лесов в целях защиты от лавин, сохранения почвы и водного баланса была в целом разумной. Если при угрозе наводнения главную роль играл климат, а состояние леса было не более чем вторичным фактором, то что-либо изменить можно было только в этом вторичном факторе. И сегодня экологическая политика вынуждена прибегать к такой логике в случаях, когда она покоится на гипотетическом базисе и не способна объять весь комплекс причин проблемы.
4. РАЗВИТИЕ РЕЛИГИИ ПРИРОДЫ В ЭПОХУ МОДЕРНА
Отношение человека к природе включает не только прагматические, но и эмоциональные и духовные мотивы. Это относится как к древности, так и к эпохе модерна. Однако не все эти мотивы располагаются на одной линии. Что они должны означать и во что они выливаются на практике, не всегда легко вычитывается из них самих и требует пристального изучения. Поскольку медитации о природе и сами по себе дарят людям состояние счастья, они вовсе не вынуждают человека к практическим шагам!
Автор книги «Смерть природы» Кэролин Мерчант постаралась показать, что представление о природе как одной из изначально данных человеку женских сил – как кормящей матери – пало жертвой патриархальных рационализаторских процессов Нового времени. Однако работы британских историков Кейта Томаса и Саймона Шамы позволяют с легкостью выдвинуть противоположный тезис: именно в Новое время буйство идей и идеалов, связанных с природой, достигает своей наивысшей точки. Декарт, наиболее авторитетный свидетель для Мерчант, называет животных бездушными механизмами, их крики от боли он уподобляет скрипу машины. Но это еще не последнее слово эпохи модерна. «Когда я играю с моей кошкой, – спрашивает себя Монтень, – то кто знает, не развлекается ли она со мной куда больше, чем я с ней?» Томас считает, что именно в раннеиндустриальной Англии произошло размывание четкой границы между человеком и животным, двигателем этого процесса была растущая любовь к домашним животным. Если еще в XVII веке на церковных праздниках нередко публично сжигали живых кошек – как воплощение черной магии и коварства! – то с XVIII века кошка выступила на авансцену в качестве домашнего любимца. Скотобойни и животноводческие комплексы XX века – не логическое продолжение в отношении человека индустриальной эпохи к животному, а непреднамеренные последствия динамики массового потребления, а также гигиенических норм Нового времени (см. примеч. 51). Однако их наличие говорит о том, что многие энтузиасты природы чрезвычайно долго не проявляли интереса к регулированию экономико-технологических процессов.
Действительно ли эпоха модерна проходила под знаком секуляризации и сциентификации природы? Это расхожий тезис, и многое говорит в его пользу. Но вместе с тем в природе остается, и более того, даже переживает в ней свое воскресение Божественная суть. Вера в Богиню Природу, тайная религия, столетиями скрытая под христианскими одеждами, становится для все более широких слоев общества единственной надежной опорой мышления и веры. В течение XVIII века признания в любви к природе эволюционируют в «своего рода религиозный акт» (см. примеч. 52). Романтическая живопись и поэзия придают природному пейзажу особую прелесть, указывающую путь в зачарованный потусторонний мир и пронизывающую зрителя дрожью. Не остается в стороне и новое естествознание. Алхимия представляла природу антропоморфно, она не знала граней между органической и неорганической природой, лишь позже люди научились мыслить природу автономно, осознавать своеобразие органического мира. В понятии «закон природы» природа предстает как высший законодатель.