Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
Шрифт:
Если бы, отправившись в путешествие на пароходе, носящем имя «Короленко», пассажиры в один прекрасный момент вдруг обнаружили бы, что отныне их пароход зовется «Товарищ Пенкин», они вели бы себя точно так же.
«Пенкин» так «Пенкин». «Короленко» так «Короленко». Пожалуйста! Только дайте нам спокойно, без лишних волнений и тревог, доехать до Астрахани. А уж там — переименовывайте как хотите!
Улица Куусинена, улица Георгиу Дежа, улица Зорге, улица Фучика, улица Хулиана Гримау, улица Сакко и Ванцетти... Улица какой-то Нины Семеновой... Впрочем, нет. Не какой-то. Вот висит плакатик, на котором точно обозначено, кто такая Нина Семенова и что она совершила. А вот плакатик, на котором обозначено (с такой же холодной, равнодушной обязательностью, как о незнакомом), кто такой Александр Иванович Герцен. Но нам недосуг читать плакатики. Тем более все равно ведь не сегодня завтра опять переименуют...
«Улица дружинника Петра Медведева»... «Площадь имени XVI партсъезда»... Спросите любого прохожего, что совершил Петр Медведев? Когда был
Так вот, оказывается, что имел в виду Петр Яковлевич Чаадаев! Вот, оказывается, что означает эта старая формула — жить среди мертвого застоя и быть чуждыми самим себе! Эту последнюю фразу я написал давно: во времена, которые у нас теперь так официально и именуются застойными. А сейчас, перечитывая ее, невольно подумал: не вычеркнуть ли? Или, в крайнем случае, перевести глагол из настоящего времени в прошедшее: вместо «вот так мы и живем» стыдливо поправиться: «жили». Ведь что ни говори, а застой кончился. Страна очнулась от паралича, и мы теперь уже не те, какими были лет десять назад. Вот уже переименовали улицу Горького в Тверскую, Горький — в Нижний Новгород. Ленинград опять стал Санкт-Петербургом... Того и гляди храм Христа Спасителя вернем на прежнее место...
Однако, поколебавшись, я решил злополучную фразу эту не вычеркивать и даже временную форму глагола не менять Я даже и сам не вполне понимал, что меня останавливало.
Но вскоре понял.
Темнеет.
Я ступаю по улице родного города — недолгим проулком, которому посчастливилось прозябать в стороне от магистрали. Тут всегда голуби, герань в окошках и почти не бывает автомобилей. Табличка с именем улицы: «Улица Юрия Олеши»...
...Постойте — ее тут не было. У этой улицы — другое имя! Гласность посетила, однако, и этот дальний околоток: новой белой табличкой с новым же наименованием.
Табличка написана на фанерке (новая власть пока небогата) и прибита поверх старой, из-под нее выступающей настолько, что можно узнать даже имя (новая власть уже не стесняется...): «Улица Дмитрия Лизогуба». Историческая справедливость восторжествовала и здесь, где до нее никому не было дела. Ибо государственный преступник Дмитрий Лизогуб справедливо повешен еще законными властями Российской империи. И повесили-то его за дело — помогал народникам, революционерам (...бес, прихвостень большевистский!), да и фамилия сомнительная — «некоренная»... Переименовать!
Я глядел на все это, задумчиво вытирая с лица сей очередной плевок перестройки, и гадал, что он мне напоминает. Указатели, прибиваемые оккупационной армией поверх прежних, на языке победителя? Или — потемкинские деревни?
Чтобы понять и должным образом оценить всю праведность негодования, охватившего автора этих заметок, надо хоть в нескольких словах напомнить, что за человек был Дмитрий Лизогуб. Тут, впрочем, достаточно будет только сослаться на Л. Н. Толстого, который революционеров, как известно, не жаловал, любые революционные способы улучшения жизни людей считал бесплодными да и безнравственными. Дмитрия Лизогуба, однако, он относил к числу самых «лучших, высоконравственных, самоотверженных, добрых людей», о каких только ему приходилось слышать. Он повторял, что это был человек удивительный «по чистоте души, нежности и твердости убеждений до самой смерти». История казни Лизогуба и поведения его перед казнью произвела на Толстого такое огромное впечатление, что он не раз возвращался к ней, стараясь воссоздать силой художественного слова образ этого «удивительного юноши»: под именем Синегуба хотел вывести его в романе «Воскресение», а позже, под именем Светлогуба, вывел в специально посвященном ему рассказе «Божеское и человеческое».
Теперь, я думаю, даже тем, кто не слыхал раньше этого имени, должно быть понятно, почему автор процитированной мной журнальной заметки переименование улицы Дмитрия Лизогуба в улицу Юрия Олеши в сердцах назвал «очередным плевком перестройки», а деятельность нового Одесского горсовета, утвердившего такое переименование, уподобил поведению иноземной армии на оккупированной территории. (Вот так же и Солженицын — помните? — сравнивал приход Красной Армии в какое-нибудь русское село с иноземной оккупацией.)
Нет, не перестройка тут виновата, а все то же давнее, старое наше бандерложество. Еще Чаадаевым отмеченная, вековечная наша чуждость самим себе.
Но тут возникает такой вопрос.
Откуда Чаадаеву-то было узнать про эту нашу жизнь? В каком безумном сне могло ему привидеться такое? Разве в той, старой России люди расправлялись так по-хамски со своим прошлым? Разве это не черта именно нашего времени?
Профессор Костомаров, вернувшись из поездки с научными целями в Новгород и Псков, навестил меня и рассказал, что в Новгороде затевается неразумная и противоречащая данным археологии реставрация древней каменной стены, которую она испортит... Во Пскове в настоящее время разрушают древнюю стену, чтобы заменить ее новой в псевдостаринном вкусе. В Изборске древнюю стену всячески стараются изуродовать ненужными пристройками.
На моих глазах, Ваше величество, лет шесть тому назад в Москве снесли древнюю колокольню Страстного монастыря, и она рухнула на мостовую, как поваленное дерево, так что не отломился ни один кирпич, настолько прочна была кладка, а на ее месте соорудили новую псевдорусскую колокольню...
Наконец, на этих днях я просто не узнал в Москве прелестную маленькую церковь Трифона Непрудного... Ее облепили отвратительными пристройками, заново отделали внутри и поручили какому-то богомазу переписать наружную фреску... Когда спрашиваешь у настоятелей, по каким основаниям производятся все эти разрушения и наносятся все эти увечья, они с гордостью отвечают, что возможность сделать все эти прелести им дали доброхотных датели, и с презрением прибавляют: «О прежней нечего жалеть, она была старая!» И это бессмысленное и непоправимое варварство творится по всей России на глазах и с благословения губернаторов и высшего духовенства.
Письмо это относится к 1860 году.
Спору нет, Чаадаев, конечно, был пророк. Однако пророчества его вовсе не были плодом необыкновенной фантазии. Они выросли из весьма конкретных наблюдений над вполне реальными фактами действительности и истории российской.
Придя в мир, подобно незаконным детям, без наследства, без связи с людьми, жившими на земле раньше нас, мы не храним в наших сердцах ничего из тех уроков, которые предшествовали нашему собственному существованию...
Народы — в такой же мере существа нравственные, как и отдельные личности. Их воспитывают века, как отдельных людей воспитывают годы. Но мы, можно сказать, — народ исключительный. Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества.
Из этого общего взгляда на исключительное место русского народа в истории человечества вытекает и взгляд Чаадаева на особый характер, особую физиономию русского человека. Взгляд, отчасти уже знакомый нам по «Дневнику писателя» Достоевского: «Неужели это безмыслие в русской природе?..» Но Достоевский сомневался, он на что-то надеялся. Что касается Чаадаева, то у него на этот счет не было и тени сомнений:
Человеку свойственно теряться, когда он не находит способа привести себя в связь с тем, что ему предшествует, и с тем, что за ним следует. Он лишается тогда всякой твердости, всякой уверенности. Не руководимый чувством непрерывности, он видит себя заблудившимся в мире. Такие растерянные люди встречаются во всех странах; у нас же это общая черта... Это — беспечность жизни, лишенной опыта и предвидения, не принимающей в расчет ничего, кроме мимолетного существования особи, оторванной от рода, жизни, не дорожащей ни честью, ни успехами какой-либо системы идей и интересов...
Мне кажется даже, что в нашем взгляде есть какая-то странная неопределенность, что-то холодное и неуверенное, напоминающее отчасти физиономию тех народов, которые стоят на низших ступенях социальной лестницы. В чужих странах, особенно на юге, где физиономии так выразительны и так оживленны, не раз, сравнивая лица моих соотечественников с лицами туземцев, я поражался этой немотой наших лиц.
Иностранцы ставят нам в достоинство своего рода бесшабашную отвагу, встречаемую особенно в низших слоях народа; но, имея возможность наблюдать лишь отдельные проявления национального характера, они не в состоянии судить о целом... Они не видят, что этому равнодушию к житейским опасностям соответствует в нас такое же полное равнодушие к добру и злу, к истине и ко лжи... Даже высшие классы у нас, к прискорбию, не свободны от тех пороков, которые в других странах свойственны лишь самым низшим слоям общества.
Казалось бы, это многое проясняет. Может даже показаться, что этот беспощадный анализ национального характера проливает свет на сокровенный смысл той ужасной метаморфозы, которая произошла с поэтом Александром Тиняковым. И на сокровенный смысл истории, происшедшей с героем зощенковской «Возвращенной молодости» Василием Петровичем Волосатовым.
Последнее предположение кажется тем более убедительным, что ему можно найти прямое подтверждение в самом тексте зощенковской повести. Например, сообщив, что он решил дать своему герою не слишком презентабельную фамилию «Волосатов», Зощенко так объясняет это свое решение:
Конечно, можно бы потрудиться и придумать фамилию более красивую или более оригинальную, а не брать столь случайное, ничего не обозначающее наименование. Однако можно привыкнуть и к этой фамилии.
Такая, скажем, блестящая и сияющая, как фейерверк, фамилия Пушкин мало обозначает чего хорошего, если от нее немного отвлечься и если отойти от привычки к ней. Это будет средняя фамильица из батальной жизни, вроде — Ядров, Пулев или Пушкарев.
А между тем эта фамилия благодаря великим делам засияла, как фейерверк, как комета на небе и как солнце в мировом пространстве.
А такая благозвучная фамилия, как Долгоруков, если опять-таки отвлечься от привычки и чуть сместить обозначения, получится просто дрянная, не дающая радости своему владельцу — Длиннорукий.