Пришвин, или Гений жизни: Биографическое повествование
Шрифт:
А сразу вслед за этой победной реляцией:
«Не говори, что ты честный, то есть, выполняя свое дело, геройски отстаивая независимость писания, — что ты не такой, как другие, — раз тебе хочется жить и ты живешь и получаешь деньги в этих условиях, в душе своей ты уже продался (прелюбодействуешь)».
Это была странная игра, которую вело молодое государство с литературой, а она с государством, и тот, кто в эту игру играл, оказался заложником, но судить об этом, предугадать, к чему все идет, было очень трудно. Власть ласкала талантливых от литературы людей, и, хотя Пришвин не пользовался ни таким авторитетом, ни такой славой, как Маяковский, Пильняк, Алексей Толстой или Есенин —
(«Я
— кое-какие кусочки от государственного пирога перепадали и ему, умевшему довольствоваться совсем малым:
«Мой посев приносит плоды: всюду зовут писать. Между тем я ничего не уступил из себя: жизнь изменяется».
Глава 12
В КРАЮ, ГДЕ НЕ БЫЛО РЕВОЛЮЦИИ
Во время всех вышеописанных событий Пришвин часть года жил в Москве, в уже известной читателю комнатке в Доме литераторов на Тверском бульваре, а другую, и без сомнения лучшую, — в Талдомском, или, как он тогда назывался, Ленинском районе на севере Московской области. Места эти были достаточно дикими и благоприятными для охоты и в то же время недалеко от города расположены, дорога в столицу не отнимала много времени и сил, зато давала достаточно впечатлений. Так, именно в связи с этой дорогой был написан, прожит, пропет один из пришвинских шедевров тех лет — рассказ «Сыр», о котором позднее проницательный советский критик не без оснований отзывался как о «злой и скептической шпильке в систему коммунизма».
Но Пришвин в ус себе не дул, и, хотя не все было так просто, именно с этих пор выработался счастливый полугородской/полудеревенский ритм жизни писателя на долгие годы вперед.
«Там была тишина, над желтой некосью бурела недобитая листвой ольха… Здесь писатель А. Соболь вспрыснул себе под кожу морфию».
Соболь не случаен — родственная душа, скиталец; через год он покончит жизнь самоубийством — опасность, которую видел, хорошо знал в себе и Пришвин. Но, как бы там ни было, скорее всего именно эти заповедные места, где некогда охотились богатые буржуи и в их числе владелец будущего ЦУМа г-н Мерилиз, а после его изгнания вся большевистская рать во главе с т. Ульяновым-Лениным, и предопределили внутренний выбор писателя: уезжать или оставаться. Быть охотником и писателем при всех известных цензурных ограничениях последнего звания можно было, только находясь в России. Да и, не принимая во внимание очевидного понижения в статусе в насыщенной литературными талантами, а еще более именами и амбициями эмигрантской среде, о чем бы он стал за границей писать? Воспоминаниями, реконструкциями прошлого могли жить Ремизов или Бунин, а вот Куприн на чужбине заскучал и под конец своих дней вернулся на родину. И Пришвину нужна была каждодневно живая натура, этот снег, весна света, и осень с ее могильным запахом речных раков, нужно было, чтобы
«после морозов сретенских и ужасных февральских метелей пришла бы мартовская Авдотья-обсери проруби, становилось бы вовремя жарко, налетало оводье и комарье около Акулины-задери хвосты, и так начался бы великий коровий зик…».
А в какой Франции или Германии он бы все это нашел?
После горького опыта 1918 года своим домом он обзаводиться не спешил. За два с половиной года, с осени 1922-го по весну 1925-го, писатель сменил несколько деревень (опять-таки не от хорошей жизни), потерял комнату в Москве, а потом судьба закинула его в Переславль-Залесский, где квартирный вопрос стоял не так остро, да и сам древний городок на берегу большого Плещеева озера и его окрестности невероятно расположили к себе Михаила Михайловича. Здесь он нашел то, к чему долгие годы стремился.
Как
Дневник Пришвина середины двадцатых годов насыщен образами природы, прогулками по лесам, и героями записей становятся охотники, рыбаки, краеведы, ученые-естествоиспытатели — люди, гораздо более ему социально близкие, чем советские писатели всех мастей, с одной стороны, и обыкновенные мужики, с другой. Да и само Плещеево озеро стало полноправным героем его каждодневных записей — приливы, влияние луны, ключи, течения, рельеф дна, туманы, его образ во все времена года, это напоминало самые первые пришвинские опусы, еще не замутненные сектантскими наслоениями, но теперь рука писателя была намного увереннее, мастеровитее.
Там, в петровском дворце (точнее, был он построен владимирским дворянством во времена царствования Николая Павловича), Пришвин написал воистину прекрасную книгу — «Родники Берендея», впоследствии дополненную, расширенную и названную им — на мой взгляд, несколько хуже и суше — «Календарь природы». Счастливо свободная от слабостей, бесформенности и многословия некоторых первых пришвинских произведений, она обозначила ту границу, которая отделяет просто литературу от того, что мы привыкли называть классикой, даже не очень точно представляя, что входит в это понятие.
«Родники Берендея» — это рассказы, большей частью охотничьи, лесные, луговые, болотные, объединенные неброской, сознательно и искусно приглушенной личностью рассказчика и созданным им таинственным Берендеевым царством (так названным оттого, что рядом с Переславлем-Залесским находится железнодорожная станция Берендеево), волшебной местностью, где действуют свои правила, не такие, как в реальной советской жизни, а сказочные, мифологические, но и не столь выдуманные, как в ремизовском мире, а приближенные к природе вещей. И хотя в полной мере оценить всю прелесть этих рассказов могли только охотники, даже читателю, никогда не бравшему в руки ружья и не занимавшемуся натаской собак, были понятны и волновали душу страницы, где в живой, полный запаха, цвета, звука кинематографический мир природы вплетены размышления на философские темы, исторические реалии, психология охотников и даже излюбленная пришвинская тема пола и эроса.
Вот драматическое описание охоты на лисицу:
«Прыгает зверь все ниже, ниже, и когда наступает конец, мы подходим смотреть, какой он большой».
И неожиданный переход: «Не горюйте о звере, милые жалостливые люди, всем это достанется, все мы растянемся, я почти готов к этому, и одно только беспокоит, что охотник разочарованно посмотрит на меня и скажет: какой он был маленький».
«Родники Берендея» — произведение, с одной стороны, совершенно новое (как не согласиться с самым советским из всех пришвиноведов А. Тимротом, который писал, что «это произведение Пришвина могло появиться лишь в наше советское время»), а с другой — абсолютно антисоветское. Не менее советский рапповец А. Ефремин писал в 1930 году в «Красной нови»:
«Легенда о Берендеевом царстве — это по существу опоэтизация остатков древней дикости, идеализация и идиллизация тьмы и суеверия, оправдание старины, а следовательно, один из способов борьбы против нашей советской культуры».
В этих ножницах и прячется вся прелесть той части пришвинского литературного наследия, что была равнодушна к идеологии в поверхностном смысле слова, и замечательно, что именно об этой книге, снова очутившись в заповедных местах во время эвакуации в 1942 году, Пришвин сказал: