Прислуга
Шрифт:
— Она тогда уже работала у моей матери?
— Она несколько лет работала у вашей мамы, и там-то познакомилась с отцом ребенка, Коннором. Он работал на вашей ферме, а жил в Пекле. — Эйбилин печально качает головой. — Мы все очень удивились тогда, что Константайн… Некоторые в нашей церкви, правда, были не слишком добры, особенно когда ребенок родился белым. Хотя отец-то был черным, как я.
— Думаю, моя мать тоже была не слишком довольна.
Мама наверняка была в курсе событий. Она всегда внимательно следила за всем, что касается цветных работников и их семейного положения —
— Это был приют для цветных или для белых?
Я отчаянно надеюсь, что Константайн просто хотела лучшей участи для своего ребенка. Может, думала, что та попадет в белую семью и не будет чувствовать себя изгоем?
— Для цветных. К белым ее не приняли бы. Думаю, они там знали… что такие вещи случаются. Я слыхала, что когда Константайн привела Лулабелль на станцию, везти на Север, то белые на платформе возмущались, все хотели знать, почему это маленькая белая девочка едет в вагоне для цветных. А когда Константайн оставила ее там, в Чикаго… четыре года… большой ребенок уже. Лулабелль сильно плакала. Константайн рассказала кому-то из наших в церкви. Сказала, Лулабелль рыдала, дралась, хотела, чтобы мамочка забрала ее обратно. Но Константайн… хоть голос дочки звенел у нее в ушах… она все равно оставила ее там.
Я слушала, и до меня постепенно доходило, о чем именно говорит Эйбилин. Не будь у меня такой матери, мне, возможно, не пришли бы в голову подобные соображения.
— Она отдала ее, потому что ей… было стыдно? Что у нее белая дочь?
Эйбилин открывает было рот, чтоб возразить, но умолкает, опускает голову.
— Через несколько лет Константайн написала в тот приют, сказала, что совершила ошибку и хочет вернуть дочь. Но Лулу уже удочерили к тому времени. Она исчезла. Константайн всегда говорила, что отдать ребенка было самой страшной ошибкой в ее жизни. И если бы удалось вернуть Лулабелль, она бы никогда ее больше не отпустила от себя.
Боль за Константайн терзает мое сердце. А еще — страшно представить, что же там у них произошло с моей матерью.
— Года два назад Константайн получила письмо от Лулабелль. Ей к тому времени было лет двадцать пять, думаю; она сказала, что адрес сообщили приемные родители. Они начали переписываться, Лулабелль хотела приехать, пожить немного с матерью. Господи, как же волновалась Константайн, у нее даже ноги подкашивались. Ни есть ни пить не могла. Тошнило ее все время. Я тогда внесла ее в свой молитвенный список.
Два года назад. Я училась в колледже. Почему же Константайн не написала мне, что случилось?
— Она потратила все свои сбережения на новую одежду для Лулабелль, всякие заколки для волос, заказала у знакомой портнихи новое покрывало для кровати, где будет спать Лула. На молитвенном собрании как-то сказала нам: «Что, если она меня ненавидит? Она меня спросит, почему я от нее отказалась, и если я расскажу правду… она будет меня ненавидеть за то, что я натворила».
Эйбилин чуть улыбается, подняв взгляд от своей чашки с чаем.
— Говорит, дождаться не могу, чтоб Скитер с ней познакомилась, когда вернется из колледжа. Я и забыла об этом. Тогда-то я не знала, кто такая Скитер.
Я вспоминаю последнее письмо от Константайн, то, где она написала, что у нее для меня есть сюрприз. Слезы подступают к глазам, я с трудом сглатываю комок в горле.
— И что произошло, когда приехала Лулабелль?
Эйбилин подталкивает ко мне конверт:
— Думаю, эту часть вам лучше прочесть дома.
Вернувшись к себе, сразу же мчусь наверх и вскрываю конверт от Эйбилин. Листочки из блокнота, с обеих сторон исписанные карандашом.
Много позже смотрю на восемь страниц, где я уже описала наши прогулки в Хотстэк с Константайн, пазлы, которые мы вместе складывали, как она прижимала палец к моей ладошке. Глубоко вздохнув, опускаю руки на клавиатуру машинки. Нельзя терять времени. Я должна завершить историю.
Пишу о том, что сообщила Эйбилин, — что у Константайн была дочь, но ей пришлось отказаться от нее, чтобы иметь возможность работать на нашу семью. Я назвала нас Миллерами, в честь Генри Миллера, моего любимого запрещенного автора. Я не стала писать, что дочь Константайн родилась практически белой; мне нужно было показать, что любовь Константайн ко мне объяснялась ее тоской по собственному ребенку. Возможно, именно поэтому чувства наши оказались столь глубокими, ни на что не похожими. И дело было не в том, что я белая. Константайн тосковала по дочери и мечтала вернуть ее, а мне так хотелось не стать разочарованием собственной матери.
За два дня успеваю описать свое детство, годы учебы в колледже, наши еженедельные письма друг другу. Но затем останавливаюсь. Слышно, как внизу кашляет мама. Шаги отца, спешащего к ней. Зажигаю сигарету и тут же гашу, приказывая себе: «Не начинай опять». Звук спускаемой в туалете воды — мамино тело стало еще на несколько унций легче, пища совсем не удерживается в нем. Следующую сигарету докуриваю до самых пальцев. Я не могу написать то, о чем узнала из письма Эйбилин.
Днем звоню Эйбилин домой:
— Я не могу включить это в книгу. Про маму и Константайн. Я закончу тем, как уехала в колледж. Я просто…
— Мисс Скитер…
— Я знаю, что должна написать об этом. Понимаю, что обязана быть настолько же самоотверженной, как вы, и Минни, и все остальные. Но я не могу поступить так со своей матерью.
— Никто и не ждет от вас этого, мисс Скитер. Честно говоря, если бы вы так поступили, сильно упали бы в моих глазах.
Вечер, иду в кухню за чаем.
— Евгения? Ты здесь?
Нехотя бреду в мамину комнату. Отца рядом нет. Из гостиной доносится бормотание телевизора.
— Да, мам.
Шесть вечера, она уже в постели, рядом с кроватью белый горшок. Не знаю, как начать. Отчасти мне понятно, почему мама так поступила, думаю, любой разозлился бы от того, что сделала Лулабелль. Но мне нужно услышать мамину версию. Я хочу знать, вдруг есть что-то, оправдывающее маму, вдруг Эйбилин что-то упустила в своем письме.
— Мама, я хочу поговорить о Константайн.