Прислуга
Шрифт:
— Ох, Евгения, — недовольно вздыхает мама, похлопывая меня по руке, — уже два года прошло.
— Мама. — Заставляю себя взглянуть ей прямо в глаза. Она страшно исхудала, ключицы выпирают под тонкой кожей, но взгляд все такой же пронзительный. — Что произошло? Что произошло между тобой и ее дочерью?
На маминых скулах перекатываются желваки, она удивлена, что мне известна эта история. Наверное, откажется говорить, как и в прошлые разы. Но мама, придвинув эмалированную посудину, со вздохом произносит:
— Константайн отправила ее в Чикаго. Она не могла сама о ней
Молча киваю, жду продолжения.
— Они отличаются от нас в этом отношении, ты же понимаешь. Эти люди заводят детей, не задумываясь о последствиях, пока не становится слишком поздно.
Они, эти люди. Прямо как Хилли. Мама тоже смотрит мне прямо в глаза.
— Тебе известно, что я была добра к Константайн. Она постоянно огрызалась, но я мирилась с этим. Но в тот раз она не оставила мне выбора.
— Я знаю, мама. Знаю, что случилось.
— Откуда? Кто еще мог об этом знать? — В маминых глазах панический ужас. Сбываются самые страшные ее опасения, и мне жаль ее.
— Я никогда не расскажу, от кого узнала это. И ты не знаешь этого человека, — отвечаю я. — Поверить не могу, что ты смогла так поступить, мама.
— Как ты смеешь судить меня? После всего, что она сделала? Ты хоть знаешь, что на самом деле произошло? Ты там была? — И я вижу давний гнев упрямой женщины, которая долгие годы живет с кровоточащей язвой в желудке. — Эта девица… — потрясает она шишковатым пальцем, — она явилась сюда. А у меня в доме собралось все отделение «Дочерей американской революции». Ты училась в колледже, в дверь звонили не переставая, а Константайн в кухне готовила кофе, потому что старая кофеварка сгорела. — Мама машет рукой перед носом, словно и теперь ощущает запах сгоревшего кофе. — Дамы собрались в гостиной, девяносто пять человек, и она пила кофе вместе со всеми. Беседовала с Сарой фон Систерн, ходила по всему дому, как гостья, совала в рот пирожные, а потом еще заполнила анкету для вступления в члены общества.
Я вновь киваю. Возможно, эти подробности мне и неизвестны, но они ничего не меняют.
— Она выглядела такой же белой, как остальные, и прекрасно знала об этом. Она отдавала себе отчет в том, что делает, и тут я сказала: «Как поживаете?» — а она рассмеялась и ответила: «Отлично». Я и спросила: «Как вас зовут?» Она ответила: «Разве вы не знаете? Я Лулабелль Бейтс. Просто я выросла и вернулась к своей матери. Я приехала вчера утром». А потом взяла себе еще кусок торта.
— Бейтс, — замечаю я; вот еще одна деталь, хотя и несущественная. — Она взяла фамилию Константайн.
— Слава богу, никто ее не слышал. Но потом она заговорила с Феб Миллер, президентом Южного отделения ДАР, и тогда я потащила ее в кухню и сказала: «Лулабелль, вы не можете здесь оставаться. Уходите». О, как надменно она на меня посмотрела. И сказала: «Что, чернокожим не положено находиться в гостиной, если они не заняты при этом уборкой?» В этот момент в кухню вошла Константайн, и она была так же потрясена, как и я. Я сказала: «Лулабелль, убирайтесь из этого дома, пока я не позвала мистера Фелана», но она с места не двинулась. Говорит, мол, когда вы считали меня белой, обращались со мной вежливо. Говорит, что в Чикаго она состоит в какой-то подпольной организации. Тогда я велела Константайн: «Немедленно убери свою дочь из моего дома».
Глаза у мамы совсем ввалились, ноздри яростно раздуваются.
— Константайн велела Лулабелль отправляться домой, та ответила: «Ладно» — и двинулась прямиком в столовую. Разумеется, я ее остановила. «Нет, нет, — сказала я, — выходите через черный ход, а не через парадную дверь, она для белых гостей». Мне совсем не хотелось, чтобы в ДАР узнали об этой ситуации. И я заявила этой вульгарной девице, чьей мамаше мы каждое Рождество вручали дополнительных десять долларов, чтобы ноги ее не было впредь на нашей ферме. И знаешь, что она сделала?
Да, думаю я, но на лице у меня ни один мускул не дрогнул. Я по-прежнему ищу оправдания.
— Плюнула. Мне в лицо. Черномазая. В моем собственном доме. Изображала из себя белую.
Я вздрагиваю. Какие же надо иметь нервы, чтобы решиться плюнуть в мою мать?
— Я сказала Константайн, что этой девице лучше не попадаться мне на глаза. Ни в Хотстэке, ни вообще в Миссисипи. Я не могла допустить ее близких отношений с Лулабелль, в то время как твой отец платит за дом Константайн.
— Но это ведь Лулабелль повела себя подобным образом, а не Константайн.
— А если бы она осталась здесь? Я не могла допустить, чтобы эта девица шлялась по Джексону и вела себя, как белая женщина, хотя на самом деле она цветная, да еще и рассказывала бы всем, как она была на вечеринке ДАР в Лонглифе. Я благодарю Господа, что никто так и не узнал об этом кошмаре. Она пыталась поучать меня в моем собственном доме, Евгения. А за пять минут до этого обсуждала с Феб Миллер анкету о вступлении.
— Она двадцать лет не видела свою дочь. Ты не имеешь права… запретить человеку видеться с его собственным ребенком.
Но мама уже закусила удила:
— А Константайн тоже хороша! Вообразила, что может уговорить меня изменить решение. «Мисс Фелан, пожалуйста, позвольте ей остаться дома, она никогда больше здесь не появится, я ведь так долго ее не видела». А эта Лулабелль уперла руки в боки и заявила: «Да, мой отец умер, а мама заболела и не могла обо мне заботиться. Поэтому ей пришлось отдать меня. Вы не смеете нас разлучить еще раз».
Мама начинает кашлять. Потом сухо, почти равнодушно, продолжает:
— Я взглянула на Константайн, и мне стало так стыдно за нее. Сначала забеременеть, потом лгать…
Мне уже дурно. Скорей бы это закончилось.
— Пора тебе узнать, Евгения, — ядовито заявляет мама, — как в действительности обстоят дела. Ты слишком идеализируешь Константайн. Всегда идеализировала. Пойми, они не такие, как нормальные люди.
У меня нет сил смотреть на нее. Прикрываю глаза.
— И что же произошло потом, мама?
— Я спросила Константайн, вот так в лоб и спросила: «Ты ей так объяснила? Попыталась прикрыть собственный грех?»