Присяжный поверенный и министр
Шрифт:
Вот послушай, сынок, давнюю историю. Она со мной приключилась, поэтому никаких измышлений – только то, что сам видел и слышал. Почти семьдесят лет прошло, а помню, будто вчера это было.
Значит, окончил я в шестнадцатом году гимназию, Первая мировая война тогда шла… И очень хотел поступить на медицинский факультет. Но для так называемых лиц иудейского вероисповедания существовала до революции «процентная норма». Внутри «черты оседлости», где жить им разрешалось, то есть в основном в губерниях на территории нынешних Польши, Украины, Белоруссии, «норма» помягче была. В тамошние университеты лиц иудейского вероисповедания разрешалось принимать не больше десяти процентов от общего числа слушателей. Напротив, в Петербурге и Москве норма составляла только три процента. А в нашей Одессе – пять. Но заметь: дискриминация основывалась именно на религиозной принадлежности. Если еврей крестился, все ограничения для его учебы и места проживания сразу
Что это такое – «пятипроцентная норма» для Одессы, где в начале века около половины населения были евреи? Ну-ка прикинь… Получается, что на каждое «иудейское» место в нашем Новороссийском университете, так он тогда назывался, в среднем приходилось в десять раз больше претендентов, чем на место, предназначенное для не иудея. И ведь это – еще без учета еврейских ребят со стороны, которые приезжали из разных украинских и белорусских местечек, чтобы тоже попытать счастья в Одессе.
В отличие от «великой эпохи строительства коммунизма» взяток тогда при поступлении в высшее учебное заведение не давали и не брали. Да и денег на это у моих родителей, будь благословенна их память, не нашлось бы: заработки у твоего деда были скромные, а в семье как-никак росло пятеро детей. Словом, при поступлении в университет все зависело от знаний, полученных в гимназии. Что тут тебе сказать?.. Занимался я вроде бы неплохо, но среди лучших учеников никогда не числился. Поведение у меня хромало, хулиганистый был, маму периодически вызывали в гимназию для объяснений. Да любил часами гонять мячик – футбол как раз входил в моду в России. Да в старших классах еще интерес к прекрасному полу пробудился. На учебу времени оставалось немного.
Короче, в Новороссийский университет я не прошел. Где мне было тягаться с молодыми «зубрилами», все гимназические годы горбившимися над учебниками столь же самозабвенно, как их деды горбились над талмудом… Хотя потом встречал я немало подобных «зубрил», которые во взрослой жизни ничего стоящего так и не добились.
Провалившись при поступлении на медицинский факультет в Одессе, прослышал я от кого-то, что есть вакансии на этом факультете в Дерпте. Дерпт – так нынешнее Тарту называлось. Да вот беда: Прибалтика была вне пределов «черты оседлости». И значит, чтобы поступить в тот университет, мне требовалось разрешение Министерства народного просвещения. Можно было, конечно, послать прошение об этом по почте. Но письма долго ходили, про авиапочту тогда никто и не слыхал. Да и не было никакой уверенности, что ответ будет благоприятный. Вот и пришла тогда в мою семнадцатилетнюю голову внезапная идея – поехать и прошение подать лично. Надеялся: мол, если самому обивать пороги министерских кабинетов, вдруг да какой-нибудь чиновник снисхождение окажет.
Был конец июля… Нет, не в Петербург я поехал, запамятовал ты. Когда в четырнадцатом году война с немцами стряслась, власти срочно переименовали Петербург в Петроград – чтобы и духу немецкого в названии не осталось. А что до простых людей, то как прежде они столицу звали, так и продолжали звать – Питер.
Денег на дорогу просить дома не стал, лишних денег в семье не было. К тому же, если бы папа – дед твой – узнал заранее о моем авантюрном плане, запретил бы он эту поездку. Вот и пошел я на поклон к бабушке, маминой маме, – в главных любимцах у бабушки числился. Она уже много лет вдовствовала. Чтобы прокормить себя, занималась знахарством, корешки какие-то собирала, листочки, сушила их, настои делала. Жила она возле «Привоза», многие торговки с базара навещали ее, лечили свои хвори, оставались довольны. Так что бабушка не бедствовала; иногда, в безденежные дни, бегала к ней мама, перехватывала несколько рублей.
Поведал я бабушке о своем намерении ехать в столицу, чтобы подать прошение. Попросил ссудить деньгами – хотя бы только на билет в вагоне третьего класса туда и обратно. Собрала она недовольно складки вокруг беззубого рта, помолчала. Но потом достала-таки из комода просимую сумму, протянула мне, погладила по голове.
От бабушки направился я прямиком на вокзал – пока она не сообразила сообщить маме о моем плане. Купил билет. И уже через час в вагонном окошке дернулись и поплыли назад пыльные акации одесского вокзала. Помнишь замечательные строчки Блока про железную дорогу тех лет? «Вагоны шли привычной линией, подрагивали и скрипели; молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели». Желтого цвета были вагоны первого класса. Синие – второго. А я ехал в зеленом вагоне третьего класса, где плакали и пели простые русские люди. И пили тоже – пили самогон прямо из горлышка, а для маскировки обертывали бутылку тряпочкой. Официально, ввиду войны, «сухой закон» существовал. Да только никто его не соблюдал. Ни наверху (начиная с самого батюшки-царя), ни внизу. Типично российское отношение
Съестного я с собой не взял, торопился скорее удрать – прежде, чем родители помешают. Сверх бабушкиных денег, оставшихся на обратный билет и запрятанных за подкладку гимназической куртки, была у меня в кармане еще пара мятых рублей. Негусто. Заглянул я на остановке в вокзальный буфет – коптят керосиновые лампы, освещают буфетные яства на стойке. А мне даже на сушки потратиться – расточительство. Все-таки разменял я один из своих двух рублей, купил полфунта ситного хлебушка, налил в жестяную кружку, взятую у кондуктора, крутого кипятку, понес это добро к себе в вагон. А там соседи мои уже расстелили рушники, на них прихваченная из дома снедь: вареные яички, сальце с чесночком, помидоры молоденькие, хлеб домашний. Глянули соседи на полфунта ситного и на кружку с пустым кипятком в моих руках, понимающе улыбнулись: «Сидайте с нами, молодой человек, откушайте, что Бог послал». Простые люди. Но отличала их общая черта – отзывчивость, сочувствие к чужой нужде. Ох, как поубавилось это благое качество в русском народе за кровавые десятилетия большевистской мясорубки…
Нет, я не через Москву ехал. В Житомире, кажется, одну пересадку сделал, потом другую где-то в Белоруссии. Дней пять или шесть до Питера добирался… И все это время меня, худенького еврейского паренька, кто-то в вагонах подкармливал. И махоркой тоже делились. Ведь я, молодой дурачок, уже курил вовсю. Лежали на полках вокзальных буфетов коробки с папиросами «Ира», да только не по карману они мне были… Курильщик курильщику всегда посочувствует. Кто поприжимистее, давал мне на одну закрутку – и на том спасибо. А у кого душа шире, мог и побольше из кисета отсыпать. Права русская пословица: мир не без добрых людей.
Приехал я в Питер поздним вечером. Было еще не совсем темно, хотя белые ночи уже кончились. На вокзальной площади стояли извозчичьи пролетки, на мордах лошадей торбы с овсом. Рядом толклись извозчики, зазывали пассажиров. Только тут до меня окончательно дошла вся мальчишеская несерьезность моей поездки. Что дальше-то делать? Никаких знакомых, чтобы остановиться, у меня в Питере нет. Денег на ночлежку, считай, тоже нет.
Вот и побрел я по улицам неведомо куда. На них малолюдно – пройдет запоздалый прохожий, простучит по камням пролетка… В каком-то темном переулке навстречу мне отделилась от стены женская фигура. Сказала сиплым голосом: «Пошли к нам, господин хороший, гостем будешь». Взяла под руку, спустилась со мной по ступенькам к полуподвальной двери. Над дверью фонарик красный горит. Сообразил я, куда меня приглашают. Дверь отворил плечистый хмурый мужик – «вышибала», который за порядком внутри надзирает. Рассмотрел я, наконец, свою даму – лицо испитое, под глазом синяк. Изобразила она лучезарную улыбку, показала несвежие зубы и опять пошла наверх – зазывать клиентов.
Присел я на мягкий диванчик у стенки. Прежде в публичном доме не был никогда, но «Яму» Куприна читал. В углу, за стойкой, буфетчица. Перед ней несколько тарелок с бутербродами, бутылки с жидкостью розового цвета, на этикетках название – «Крюшон». За столиком три господина разместились, рассматривают размалеванных девиц, сидящих на стульях возле буфета, ухмыляются, опрокидывают в себя рюмки, в которых тот самый «крюшон» налит, закусывают бутербродами. Тут дошло до меня, что пьют они подкрашенную водку. А может, самогон. Один из них подходит, наконец, к девицам, выбирает ту, что подороднее, тянет ее к лестнице, которая ведет на верхний этаж, в «номера». Но девица упирается, кивает на буфетчицу, мол, сперва заплатить следует. Начальствует, значит, в заведении буфетчица, «бандерша», иначе говоря. Попробовал этот господин с буфетчицей торговаться, но она на своей цене твердо стоит. Уступил он, выложил на стойку, сколько положено. И пошел с девицей по лестнице наверх, похлопывая ее широкой ладонью ниже талии. А девица, изображая томление, даже головку ему на плечо уронила.
Интересное дело: вся мировая литература пронизана стенаниями по поводу несчастной доли этих падших существ. Как трогательно, например, описывает Достоевский свою Сонечку Мармеладову. А мне кажется, что обычной проституткой две простые причины движут: деньги хорошие да и удовольствие к тому же. Помнишь то место в «Преступлении и наказании», где Мармеладов со слезой в голосе рассказывает о дочкином «почине»? Я эту страницу перечитал даже. Мол, вышла Сонечка из квартиры в шестом часу, а в девятом вернулась и молча на стол тридцать целковых выложила. Много это или мало? В том же самом разговоре с Раскольниковым жалуется Мармеладов: дескать, честным трудом бедная девица не больше пятнадцати копеек в день заработать может. Вот и выходит, что за три часа Сонечке отвалили столько, сколько честная-то получила бы за двести дней работы без выходных. Вроде, после такого заработка могла Сонечка и отцовской семье подсобить, и сама – если не двести дней, то хотя бы пару недель – пожить благонравно. А она вечер за вечером на панели. В толк не возьму – тянет ее что ли? Ты как думаешь?