Привала не будет(Рассказы о героях)
Шрифт:
Много дней, пылающих, грохочущих от зари до зари, провел в боях славный полк. Сотни километров прошли гвардейцы по земле украинской, отбивая у врага города и села и возвращая советских людей, перенесших безмерное горе и страдания, к жизни.
В мартовский день, уже после освобождения Ворошиловграда, гвардейцев догнала радостная весть: их командира майора Козюлина наградили орденом Суворова! Многие гвардейцы, слава о которых шумела в дивизии, также были награждены орденами и медалями.
Боевые награды вручали гвардейцам в короткие минуты передышки. Где-то за близким перелеском слышалась стрельба, ухали орудия, а здесь, на берегу Северного
А потом полк проходил мимо Знамени торжественным маршем. Стройно, плечом к плечу, шли гвардейцы. Погромыхивали по выложенной из камня дороге пушки со щитами, иссеченными пулями и осколками. На холмике у Знамени стоял командир полка Козюлин.
В этот мартовский день Северный Донец казался величаво-гордым. Взломав лед и выйдя из берегов, река пенилась и шумела. Крупные зеленые льдины упрямо пробивали себе путь, все сокрушая на своем пути, и, подхваченные бурными потоками, стремительно неслись вдаль.
— Лед тронулся, — проговорил Козюлин и, обращаясь к боевым товарищам, спросил: — Как будем воевать дальше?
— Привала не будет, товарищ майор! — раздались в ответ голоса.
А неподалеку пенилась и бурлила река — она тоже рвалась вперед. И неукротимо, могуче ревел на весенней реке ледоход.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ЖИЗНИ
Сын старого акына, скуластый и широкогрудый Алгадай, ждал, когда кончится песня. Ему хотелось попрощаться с отцом, скорее сесть в машину, нетерпеливо гудевшую под окном, и ехать. Не попрощаться было нельзя: Алгадай отбывал на фронт. Но отец, будто забывшись, медленно дергал струны домбры. Песня рассказывала о батыре, который в воде не тонет и в огне не горит. Песня была бесконечная, как и жизнь самого певца…
Позже, когда военный эшелон покинул Алма-Ату и взялся набирать скорость в степи, Алгадай Джамбулов не переставал думать о песне, спетой ему под звуки домбры.
Он был рад этому, вспомнив бытовавшее в родной юрте поверье: если народ дал тебе песню, ты будешь жить века. Так говорил ему однажды отец, старый акын Джамбул. Но, подумав сейчас об этом, Алгадай почувствовал внутреннее угрызение совести: «А какой из меня батыр? Смогу ли биться, не давая пощады ни врагам, ни себе?..»
Война была доселе неведома Алгадаю и потому в его пылком воображении выглядела то пылающей степью, через которую нужно на скаку промчаться на коне, то лавиной устремленных вперед людей, то местом побоища, где схлестнулись друг против друга неприятели и слышатся звон
— Скажи, товарищ, как на войне, какая она?
— Как всякая, — усмехнулся тот. — Война как война.
— Все-таки?
— Ты не убьешь, тебя убьют…
Алгадай прикусил язык. Поугрюмел. «Вот тебе и звонкие стремена», — огорченно подумал он. А русский товарищ, заметив, что у него пало настроение, заговорил:
— Но ты не тужи. Не хорони себя заживо. Окромя ужасов и смертей бывают и радости. Вызволишь село, и к тебе с цветами… Как родного принимают. — Русский товарищ поглядел на его скуластое лицо и добавил: — К тому же на войне сильнее всего начинаешь понимать и ценить верность, товарищество… Я, к примеру, раньше и в глаза не видел казахов. Сблизился на фронте, увидел в деле и порадовался. Правда, от перемены климата они страдают. Но в бою отчаянные, меткие на глаз. Ты просись в кавалерию или в снайперы. У вас к этому делу душа лежит. Верно я сужу?
Алгадай кивнул.
Они стояли у настежь распахнутой двери теплушки и глядели на степь. Был конец февраля, где-то на севере ковали землю морозы, а в здешнем краю уже чувствовалось дыхание весны. На верблюжьих тропах, на перегонах табунов снег подтаял, стал бурым и мокрым. Пахло сыростью земли и первой, пробившейся наружу зеленью.
Весна шла по степи. Несмотря на кажущееся однообразие, степь в эту пору была неповторимо красивая. Под голубым просторным небом она вольно и распахнуто уходила вдаль. Снег в степи, как всегда, был неглубокий: тонкой проседью серебрил он красные пески, отлогие берега арыков, поросшие тальником и саксаулом с упругими, безлистными сучьями, похожими на рога оленей.
Неожиданно будто кто раздвоил степь. Снег в мгновение исчез, словно растопленный на гигантской жаровне, и взору открылась талая полоса земли, покрытая молодой, хотя еще и бледной, травою. И чем дальше шел поезд, тем все чаще меняла свои краски степь, которая то вновь одевалась снежным пологом, то уползала вдаль рыжими, горбатыми барханами.
Алгадай любил эти степи, и радостные, и угрюмые.
Он родился в кишлаке, и сызмала песни отца, звуки его домбры, то грустные и протяжные, то бурные, как водопад, и стремительные, как бег сайгака, волновали Алгадая. Из уст отца узнавал он правду и зло на земле.
Старый Джамбул порой сзывал своих сыновей и внуков, садился с ними посреди юрты и неторопливо вел рассказ о себе, о жизни казахского народа…
— От старости и тяжелых условий я стал сутул, как старый беркут, глаза померкли, а голос ослаб. Вместо домбры у меня в руках появилась палка. Вместо широкой степи — узкая постель. Я угасал, бессильный петь…
Джамбул погружался в глубокое раздумье и потом, словно напившись в студеном роднике, оживлялся, глаза его искрились.
— Когда мне исполнилось семьдесят лет, я увидел светлую зарю новой жизни. На землю пришла правда. Я услышал имя батыра Ленина и был свидетелем победного шествия Красной Армии. Вокруг меня закипела жизнь, о которой я пел в лучших своих песнях, как о золотом сне. Почувствовав прилив свежих сил, взял в руки домбру. Вернулась моя молодость, и я запел…