Приваловские миллионы. Хлеб
Шрифт:
Голос Марьи Степановны раздавался в моленной с теми особенными интонациями, как читают только раскольники: она читала немного в нос, растягивая слова и произносила «й» как «и». Оглянувшись назад, Привалов заметил в левом углу, сейчас за старухами, знакомую высокую женскую фигуру в большом платке, с сложенными по-раскольничьи на груди руками. Это была Надежда Васильевна.
– Ну вот и хорошо, что пришел с нами помолиться, – говорила Марья Степановна, когда выходила из моленной. – Тут половина образов-то твоих стоит, только я тебе их не отдам пока…
– Почему не отдадите, Марья Степановна?
–
– Пусть уж лучше стоят у вас, Марья Степановна, – согласился Привалов.
– Как стоят?
– Да так, как стоят теперь. Мне их не нужно.
– Ну, это ты уж напрасно говоришь, – строго проговорила Марья Степановна. – Не подумал… Это твои родовые иконы; деды и прадеды им молились. Очень уж вы нынче умны стали, гордость одолела.
– Мама, ты не поняла Сергея Александрыча, – вступилась Надежда Васильевна.
– Ну, уж извини, голубушка… Что другое действительно не понимаю, – стара стала и глупа, а уж это-то я понимаю.
Старуха расходилась не на шутку, и Надежде Васильевне стоило большого труда успокоить ее. Эта неожиданная вспышка в первую минуту смутила Привалова, и он немного растерялся.
– Вы знаете, за что мама сегодня так рассердилась на вас? – спрашивала Надежда Васильевна, когда он уходил домой.
– За недостаток усердия к старой вере?
– Нет… за то, что вы показали себя недостаточно Приваловым. Поняли?
– Не совсем.
Надежда Васильевна ничего не ответила, а только засмеялась и посмотрела на Привалова вызывающим, говорившим взглядом. Слова девушки долго стояли в ушах Привалова, пока он их обдумывал со всех возможных сторон. Ему особенно приятно было вспомнить ту энергичную защиту, которую он так неожиданно встретил со стороны Надежды Васильевны Она была за него: между ними, незаметно для глаз, вырастало нравственное тяготение.
XV
Однажды, когда Привалов сидел у Бахаревых, зашла речь о старухе Колпаковой, которая жила в своем старом, развалившемся гнезде, недалеко от бахаревского дома.
– Вы не желаете ли проводить меня к Павле Ивановне? – предложила Надежда Васильевна Привалову; она это делала нарочно, чтобы побесить немножко мать.
– Я с удовольствием… – согласился Привалов, удивленный таким предложением; он видел, как Марья Степановна строго подобрала губы оборочкой, хотя и согласилась с своей обычной величественной манерой.
– Верочка с нами пойдет, мама, – проговорила Надежда Васильевна, надевая шляпу.
Верочка, конечно, была согласна на такую прогулку и даже покраснела от удовольствия. «Дурит девка, – думала Марья Степановна, провожая до террасы счастливое молодое трио. – Вот ужо скажу отцу-то!..» Эти сердитые размышления очень кстати были прерваны звонким поцелуем, который влепила Верочка матери с своей обыкновенной стремительностью. Марья Степановна проводила глазами уходящих дочерей, которые были счастливы молодым счастьем. Особенно хорошо чувствовала себя Верочка. Все, что теперь делала Надя, для нее было недосягаемым идеалом, целой наукой. Ведь у этой Нади все так просто и вместе так хорошо выходит, – и шляпка всегда хорошо сидит, хотя стоит всего пять рублей, и платья какими-то такими складками ложатся… Верочка не замечала, что идеализировала сестру, смотря на нее как на невесту.
– Это пять минут ходьбы отсюда, – говорила Надежда Васильевна, когда они выходили из ворот. – Из ворот сейчас налево, спустимся к реке, а потом повернем за угол, – тут и колпаковское гнездо.
Дом Колпаковой представлял собой совершенную развалину; он когда-то был выстроен в том помещичьем вкусе, как строили в доброе старое время Александра I. Фасад с колоннами и мезонином, ворота в форме триумфальной арки, великолепный подъезд, широкий двор и десятки ненужных пристроек, в числе которых были и оранжереи специально для ананасов, и конюшни на двадцать лошадей, и целый ряд каких-то корпусов, значение которых теперь трудно было угадать. Колпаков был один из самых богатых золотопромышленников; он любил развернуться во всю ширь русской натуры, но скоро разорился и умер в нищете, оставив после себя нищими жену Павлу Ивановну и дочь Катю. Теперь колпаковское гнездо произвело на Привалова самое тяжелое впечатление, и он удивился, где могла помещаться Павла Ивановна с дочерью. Когда-то зеленая крыша давно проржавела, во многих местах листы совсем отстали, и из-под них, как ребра, выглядывали деревянные стропила; лепные карнизы и капители коринфских колонн давно обвалились, штукатурка отстала, резные балясины на балконе давно выпали, как гнилые зубы, стекол в рамах второго этажа и в мезонине не было, и амбразуры окон глядели, как выколотые глаза.
– Где же помещается Павла Ивановна? – спросил Привалов, когда они подошли к покосившейся калитке; самое полотнище калитки своим свободным концом вросло в землю, и поэтому вход во двор был всегда открыт.
– А вот внизу, угловая комнатка…
Они обошли дом кругом, спустились по гнилым ступеням вниз и очутились совсем в темноте, где пахнуло на них гнилью и сыростью Верочка забежала вперед и широко распахнула тяжелую дверь в низкую комнату с запыленными крошечными окошечками.
– Это мы, Павла Ивановна… можно войти? – спрашивала она, останавливаясь в дверях.
– Можно, можно… – ответил какой-то глухой женский голос, и от окна, из глубины клеенчатого кресла, поднялась низенькая старушка в круглых серебряных очках. – Ведь это ты, Верочка?
Заметив Привалова, старушка торопливо поправила на плечах вылинявшую синелевую шаль и вдруг выпрямилась, точно ее что кольнуло.
– Вы меня, вероятно, не узнаете, Павла Ивановна, – заговорил Привалов, когда Надежда Васильевна поздоровалась со старушкой. – Сергей Привалов…
– Сережа!.. – вскрикнула Павла Ивановна и всплеснула своими высохшими морщинистыми руками. – Откуда? Какими судьбами?.. А помните, как вы с Костей бегали ко мне, этакими мальчугашками… Что же я… садитесь сюда.
– Вы, Павла Ивановна, пожалуйста, не хлопочите, мы пришли не как гости, а как старые знакомые, – говорила Надежда Васильевна.
– Хорошо, хорошо… – шептала старушка, украдкой осматривая Привалова с ног до головы; ее выцветшие темные глаза смотрели с безобидным, откровенным любопытством, а сухие посинелые губы шептали: – Хорошо… да, хорошо.