Приз Бородинского боя
Шрифт:
— Там величество, а тут высочество?
— Да.
Так говорили мы с Трофимычем, когда бывало темно, однако на этот раз он молча взошел к предназначенной ему лошади. И я стал седлать.
Старик был из той породы людей, которые никогда не становятся вполне взрослыми. Мне нетрудно было представить его нестарым, молодым или даже совсем юным. В каждом из этих воображаемых обликов, однако, все равно коренилось бы нечто непреодолимо старческое.
Я опустил стремя. Трофимыч уже сел в седло. Лошади одна за другой глядели нам вслед.
День занялся вовсю. На небе ничего не было. Солнце находилось за ближним
Трофимыч не поладил с лошадью. Хотя наши кони были давно выхолощены, они в езде, вспоминая жеребячье время, были не просты. Пароль у Трофимыча отличался норовом и не терпел тугих поводьев. Старик по-кавалерийски взял слишком жестко. Пароль вздернул голову и шарахнулся, мой Кинь-Камень подхватил следом.
И лошади подражают друг другу. Особенно в дороге они следят друг за другом, повторяя движения, даже причуды друг друга, полагая, что такая слаженность оберегает их.
Кинь-Камень беззлобно шутил. Он фыркал, выгибая шею. Его не хотелось держать. По сторонам залепетал лес. Трофимычу приходилось нелегко. Пароль не унимался. Я качнул слегка поводьями и сделал туже шенкель, отчего Кинь-Камень наддал: я думал перехватить Пароля. Узкая старческая спина с натугой выпрямилась, локти подались назад. Трофимыч налегал то на левый, то на правый повод, но Пароль, задирая голову, все тащил старика.
Последнее время Трофимычу почти не удавалось ездить. Не представлялось случая, и годы не те. Он, конечно, отвык, притупилась сноровка, и теперь, стараясь осадить подхватившую лошадь, он делал даже не вполне профессиональные усилия.
Дорога сама вела, удобно и красиво поворачивая, временами то поднимаясь, то опускаясь. Над головой проносились комья земли из-под отчаянных копыт Пароля. И когда наконец стук копыт приобрел злобно-дробную частоту, означавшую, что лошади готовы понести, Трофимыч вдруг сделал несчастный сигнальный поворот головой, я взял на себя Кинь-Камня, и Пароль, не слыша настигающего топота, чуть успокоился. Трофимыч, позорно сгорбившись, теряя посадку, съехал, как новичок, на шею лошади, потом все-таки передернул поводом, и Пароль осел на задние ноги.
— В атаку всегда несутся полным аллюром, — не оглядываясь, Трофимыч разбирал поводья. — С лошадью делается бог знает что. Страх и ужас. Батюшки!
Он подтянулся в седле и, по-прежнему не оборачиваясь и ошибаясь в некоторых словах и ритме, стал декламировать:
Кавалеристу нужен ром, Когда несется он карьером И только думает о том, Как бы ему не умереть перед барьером.Старик переживал неловкость.
— Я до сих пор помню турка, который едва не зарубил меня. Даже спится иногда. Но лошадь у него была слабее, и я уцелел.
Трофимыч все говорил, говорил, мучимый позором. Я же искал, о чем спросить старика, чтобы отвлечь его.
— Трофимыч, а вы рубили в атаках?
— Нет, не хвалюсь: зарубить никого не пришлось.
Лошади пошли рядом. Вдруг прямо у ног через весь лес за горизонт открылась просека. Узкая, вдалеке туманная, и оттуда позвала
— Кукушка, ответь, сколько мне на свете осталось жить? — спросил Трофимыч. Спрашивая, он, конечно, вспоминал: «В четырнадцатом году в Хорватии у гор Санта-Хамелеона пятнадцатого мая куковала кукушка. Расположились биваком. Третий эскадрон четвертого полка. Лошадь была, звали Чердак. Командир — фамилия капитан фон Краузе. Кукушку все спрашивали: „А сколько нам осталось жить?“ Многие вышли живые, а сколько полегло! Фамилии: Иванов, Пробкин, Нечитайло, фон Баруэ, Пуговкин…»
Кукушка отсчитывала и столь же щедро ошибалась во времени, как и Трофимычевы стенные с боем часы.
— Трофимыч, а вы удачно служили?
— Был в чине унтер-офицера. Три Георгия. Но оказался чрезмерно мягок, и потому имелись взыскания.
Глядя на длинную туманную прогалину, в глубине которой невидимая птица считала годы, Трофимыч поднял голову и добавил:
— Знания у меня были порядочные. Отвечал я внятно и быстро. А на экзамене спрашивал сам Брусилов. Например: что такое повод?
— Повод?
— Повод служит для управления ртом лошади и поддержания ее баланса на ходу. Но больше является регулятором движения… А вот твердости в командах достаточной у меня не было.
Пароль опять забеспокоился. Трофимыч попросил проехать на Кинь-Камне вперед, чтобы он мог взять за мной в спину.
На просеке, шагах в десяти, я увидел яркий, броский и ровный отблеск. Такой свет держится на дверях, отворенных в другую комнату, на стеклах окон, если смотришь на дом с улицы, на соснах — в вышине; он повисает в воздухе в сквозном луче и очень часто бьется на водной поверхности; «в куполах солнца дым»; он после грозы на мокрых крышах и блестящих лужах; большие корабли несут его на трубах, самолеты — на фюзеляже и крыльях, когда их можно видеть высоко в безоблачный день; и, что бы ни творилось вокруг, всегда этот отсвет сияющ и спокоен, он вызывает щемящее чувство и кажется знаком далекого времени, которое было или придет.
Лес кончился. Просека вывела нас на опушку. Лошади притихли.
— В четырнадцатом году, — сказал Трофимыч, — мы должны были встречать далматинского эрцгерцога.
С утра до вечера учили их на приветствие отвечать: «Добре дошли!» А эрцгерцог вышел и сказал по-русски: «Здорово, ребята!»
— Что же вы?
— Смешались мы.
Мы двинулись вдоль шоссе.
— Какая же раньше была красивая форма! — Трофимыч вспомнил, как они, блистая, поджидали эрцгерцога. — Особенно гвардейцы. Кивер, этишкет, галуны, ташка.
— А ташку, Трофимыч, носили у пояса?
— Совершенно верно.
Этишкет. Кивер. Галуны. Ташка. Сколько же всяческих названий помнит Трофимыч! Впрочем, однажды я его озадачил.
Я приехал к нему на конный завод. Он был обрадован и попросил только извинения за то, что снесет пойло поросенку и тотчас вернется. Я заглянул в книжку, которая оказалась у него на столе. Это были повести Толстого, я взялся за «Казаков». Выхватил главу из середины. Почти сразу меня остановила фраза: «Лукашка вел проездом своего кабардинца, за которым не поспевали шагом другие лошади».