Прижизненное наследие
Шрифт:
IV. ЧЕРНЫЙ ДРОЗД
Перевод Т. Сейшельской
Те двое, которых придется упомянуть, чтобы рассказать три маленькие истории (потому что важно, кто из них двоих повествует), были друзьями юности; назовем их Аодин и Адва. Юношеская дружба кажется тем удивительнее, чем старше мы сами. Ведь с годами люди меняются не только с ног до головы, но и вглубь - вплоть до сердца, а вот отношение их друг к другу почему-то остается прежним и меняется так же мало, как чувство любого человека к тем разным людям, которых он по очереди на протяжении многих лет именует своим "я". Дело вовсе не в том, может ли он так же воспринимать мир, как тот светловолосый малыш с большой головой, которого запечатлела когда-то фотография; в сущности, вряд ли можно сказать, что он любит это маленькое глупое чучело собственного "я". Вот так же и с лучшими друзьями: не то чтобы ты был ими доволен или полностью согласен с ними; мало того, бывает, что друзья терпеть не могут друг друга. В известном смысле такая дружба самая глубокая и самая хорошая, в ней в чистом виде содержится стихия непостижимого.
В юности и Аодин, и Адва были абсолютно далеки от религии. Хотя оба они воспитывались в заведении, гордившемся тем, что религиозным принципам в нем отводилось должное место, воспитанники считали делом чести ни во
Один из вызовов Богу состоял в том, чтобы, медленно напрягая мускулы, сделать на выступе балкона стойку на руках и, покачиваясь, постоять так, вверх ногами, глядя вниз. Каждый, кто проделывал этот акробатический трюк на земле, наверное, знает, какая нужна вера в себя, отвага и удачливость, чтобы повторить его на башенной высоте на полоске камня в ширину ступни. Надо сказать, что многие ловкие и удалые мальчишки не отваживались на это, хотя на земле умели даже разгуливать на руках. Аодин, например, на это не решался. Адва же как раз и изобрел в детстве это испытание силы духа, что может, кстати, послужить неплохой рекомендацией ему, как рассказчику этой истории. Трудно было найти мальчика с таким телосложением, как у него. Его тело было мускулистым не от спортивных занятий, как у других; казалось, он весь сплошь состоял из мускулов - без каких-либо усилий с его стороны, просто от природы. У него была продолговатая, довольно маленькая голова, в его бархатных глазах вспыхивали приглушенные молнии, а зубы скорее заставляли думать об оскале преследующего жертву зверя, чем о мистической кротости.
Позднее, будучи студентами, оба друга увлеклись материалистическим истолкованием жизни, которое, не прибегая к помощи души или Бога, трактует человека как физиологическую или экономическую машину, чем он, наверное, действительно и является. Но не это было для них главным, потому что прелесть такой философии заключается не в ее истинности, а в ее демоническом, пессимистическом, устрашающе-интеллектуальном характере. Тогда их взаимоотношения были уже юношеской дружбой. Адва изучал лесное хозяйство и поговаривал о дальних поездках в Россию или Азию в качестве инженера-лесовода, как только закончит учение. А его друг избрал себе более солидную мечту по сравнению с этой юношеской: он тем временем проникся интересом к нарастающему рабочему движению. Когда они снова встретились незадолго до войны, оказалось, что Адва уже побывал в России. О своих тамошних перипетиях рассказывал он мало, сейчас работал в конторе какого-то большого общества, и создавалось впечатление, что в прошлом у него были крупные неудачи, хотя житейские его дела обстояли довольно сносно. А друг его юности из классового борца превратился в издателя газеты, которая много писала о социальном согласии и принадлежала одному биржевику. С тех пор, взаимно презирая друг друга, они нерасторжимо были связаны между собой. Но судьба их разлучила снова, а когда еще раз свела на короткое время, Адва и рассказал нижеследующие истории - так, словно вытряхивал перед другом мешок с грузом воспоминаний, чтобы потом пойти с пустым мешком дальше. При таких обстоятельствах неважно, что ему возражал Аодин, и их беседу можно передать как монолог. Важнее точно описать, как выглядел Адва в тот момент, потому что непосредственное впечатление от этого немаловажно для понимания его слов. Но описать его вид трудно. Можно сказать, что он напоминал сильный, упругий, тонкий хлыст, прислоненный к стене и упирающийся в свой мягкий конец. В таком наполовину прямом, наполовину согнутом положении он, казалось, чувствовал себя нормально.
– К самым удивительным местам в мире, - начал Адва, - относятся те берлинские дворы, где два, три или четыре дома показывают друг другу свой задний фасад, а внутри за их стенами в четырехугольных дырах сидят и поют кухарки. По виду медно-красной посуды на полках угадывается, как она может дребезжать. А далеко внизу кто-то громко бранит какую-нибудь кухарку или тяжело ступают по гулкой мостовой деревянные башмаки. Взадвперед. Тяжело. Беспокойно. Бессмысленно. Беспрестанно. Так или нет?
Вот сюда-то и выходят окна кухонь и спален - в тесном соседстве друг с другом, как любовь и пищеварение в человеческом теле. Этажами громоздятся одно над другим супружеские ложа, потому что спальни в доме расположены одинаково, и стена с окнами, стена ванной, простенок для шкафа определяют место постели с точностью почти до полуметра. Совсем так же этажами нагромождены друг на друга столовые, белые кафельные ванные и балконы с красными абажурами. Любовь, сон, рождение, пищеварение, неожиданные встречи, полные забот и общения ночи наслаиваются в этих домах друг на друга, как стопки булочек в закусочной-автомате. Личная судьба в таких квартирах, где живет среднее сословие, предначертана уже при их заселении. Ты ведь не станешь отрицать, что человеческая свобода заключается главным образом в том, где и когда люди делают то или другое; делают же они почти всегда одно и то же. Поэтому есть свой дьявольский смысл в том, что эта схема дается в горизонтальной проекции, всегда одинаковой. Я однажды залез на шкаф только для того, чтобы воспользоваться вертикалью, и могу сказать, что неприятный разговор, который мне пришлось вести оттуда, прозвучал тогда совсем по-другому.
Адва рассмеялся сам себе и наполнил рюмку; Аодин же подумал о том, что они сидят сейчас на балконе с красным абажуром и этот балкон является частью его квартиры; но он промолчал, потому что слишком хорошо знал, что он может возразить.
– Впрочем, я и сейчас понимаю, что в этой закономерности есть что-то могущественное, - заметил Адва, - тогда же этот дух массовости и безысходности вообще представлялся мне необъятной пустыней или морем. Конечно, какая-нибудь бойня в Чикаго (хотя от одной мысли о ней у меня выворачивает наизнанку все внутренности) - это тебе не горшочек с цветами! Но самое удивительное, что, когда я жил в этой квартире, я
Она началась с одного вечера, похожего на все другие. Я остался дома и после того, как жена улеглась спать, расположился в своей комнате. Единственное, что отличало этот вечер от других, было, наверное, то, что я не взялся ни за книгу, ни за что другое, но такое случалось и раньше. После часа ночи улица начинает успокаиваться, редко-редко донесется случайный разговор; так приятно вслушиваться, как продвигается вперед ночь. Если в два часа услышишь шум или смех внизу, то это уже явно полуночники и пьянчуги. До моего сознания дошло, что я чего-то жду, но я не догадывался чего. Около трех часов - это было в мае - начало светать; я на ощупь пробрался по темной квартире в спальню и бесшумно лег в постель. Я ничего не ждал больше, кроме сна и следующего дня, такого же, как тот, который прошел. Вскоре я впал в некое полузабытье. Между занавесками и просветами в жалюзи все явственней обрисовывалась темная зелень, в комнату вползали тонкие ленты матового утреннего света. Это могло быть и последним впечатлением еще бодрствующего ума, и спокойным сновидением. Вскоре меня разбудило что-то, что явно приближалось; это были звуки. Раз, другой - я воспринял их еще в полусне. Потом они уже сидели на коньке крыши соседнего дома и подпрыгивали там в воздухе, как дельфины. Я бы даже сказал: как ракеты во время фейерверка; потому что осталось впечатление от ракет; падая, они мягко разбивались о стекла окон и, как большие серебряные звезды, тонули в глубине. Теперь я был в каком-то зачарованном состоянии; я лежал в своей постели, словно фигура на надгробной плите, и не спал, но не спал иначе - не так, как днем. Это очень трудно описать, но я помню свое состояние: будто меня опрокинули вовнутрь; я не был уже скульптурой - я весь был погружен внутрь себя. И комната была не полой, а состояла из какого-то вещества, которого не существует среди дневных веществ, какого-то черно-прозрачного, черного даже на ощупь, вещества, из которого состоял и я сам. Время шло частыми маленькими ударами пульса. Почему бы сейчас не случиться тому, что не случается вообще? "Это поет соловей!" - сказал я себе вполголоса.
Может быть, в Берлине и в самом деле соловьев больше, чем я полагал. Но тогда-то я подумал, что в этих каменных джунглях не сыщется ни одного, а этот прилетел ко мне издалека. Ко мне!.. Я ощутил это всем своим существом и, улыбаясь, приподнялся... Птичка небесная! Значит, она действительно существует!.. Дело в том, что в такой момент ты самым естественным образом готов поверить в сверхъестественное и возникает чувство, будто все свое детство ты провел в заколдованном мире. Я тотчас же подумал: "Я последую за соловьем. Прощай, любимая! Прощайте, любимая, дом, город!.. " Но прежде чем я встал с постели и прежде чем уяснил себе, хочу ли я подняться к соловью на крышу или пойти за ним по улицам, певец смолк; он явно полетел куда-то дальше.
И вот он пел на какой-то другой крыше кому-то другому, кто тоже спал. Адва задумался.
– Ты полагаешь, что на этом история и закончилась? В том-то и дело, что она только началась, и я не знаю, чем ей суждено кончиться!
Я почувствовал себя осиротевшим и впал в тяжелое уныние. Это был вовсе не соловей, это был черный дрозд, сказал я себе точно так же, как сказал бы это ты. Черные дрозды подделываются под других птиц. Я полностью проснулся, и тишина наводила на меня тоску. Я зажег свечу и стал рассматривать жену, спавшую рядом. Ее тело было бледно-смуглое. Белый край одеяла лежал поверх, как полоса снега. По телу змеились широкие полосы тени, происхождение которых трудно было понять, хотя они, безусловно, были как-то связаны со свечой и с положением моей руки. "Что из того, если это и вправду был всего лишь черный дрозд!
– думал я.
– Тем более!" Как раз то, что совершенно обыкновенный черный дрозд мог довести меня до сумасшествия, - в этом-то все и дело! Ты знаешь, плачут только при обыкновенном разочаровании, при двойном же человек снова способен на улыбку. А я тем временем все смотрел на свою жену. Между всем этим существовала какая-то взаимосвязь - не знаю только какая. "Много лет я любил тебя, как никого в мире, - думалось мне, - и вот ты лежишь, словно гильза любви. Ты стала мне совсем чужой. Я оказался как бы на другом конце любви". Было ли это пресыщением? Я не припомню случая, чтобы когда-нибудь испытывал чувство пресыщения. Как бы тебе это объяснить? Представь себе, будто чувство просверлило сердце, как гору, а на другой стороне оказался другой мир с такой же долиной, такими же домами и маленькими мостами. Но я не знал тогда, что это было за чувство. Я не знаю этого и теперь. Возможно, я поступаю неправильно, что рассказываю тебе эту историю, связывая ее с двумя другими, последовавшими за ней. Могу только сказать вот что: когда это со мной случилось, мне словно был дан откуда-то знак - такое у меня было впечатление.
Я положил свою голову рядом с женою - она спокойно спала, безучастная ко всему. А мне показалось, что ее грудь вздымается и опускается слишком бурно, и стены комнаты вздымались и опускались вокруг этого спящего тела, как море вокруг корабля, который уже долгое время находится в пути. Я, наверно, никогда бы не решился разбудить ее и попрощаться, но тогда мне пришло в голову: если я сейчас тайком уйду от нее, то я буду маленькой, покинутой в одиночестве шлюпкой, и, значит, большое надежное судно равнодушно проплыло мимо. Я поцеловал спящую - она этого не почувствовала. Я что-то шепнул ей на ухо и, наверное, сделал это так осторожно, что она не услышала. Тут я посмеялся над собой, поиздевался над соловьем, но все-таки тихонько оделся. Думаю, что я тогда всхлипнул, но я действительно ушел. Я ощущал головокружительную легкость, хотя и пытался убедить себя в том, что ни один порядочный человек не имеет права так поступать. Я помню, что был как пьяный, который бранит улицу, чтобы убедить себя в своей трезвости.