Прижизненное наследие
Шрифт:
Я, конечно, часто думал о том, чтобы вернуться; иногда готов был пройти полсвета, чтобы вернуться, но не сделал этого. Короче говоря, она стала для меня недосягаемой. Не знаю, поймешь ли ты меня. Кто очень остро чувствует, что поступил несправедливо, тот не может себя пересилить, чтобы загладить содеянное. Я, собственно, не прошу у тебя отпущения грехов. Я хочу рассказать тебе о приключившихся со мной историях, чтобы понять, были ли они на самом деле; в течение многих лет мне было не с кем поговорить по душам, а если бы я заговорил об этом с самим собой, честно говоря, мне стало бы жутко.
Итак, запомни: мой рассудок ни в чем не уступает твоей просвещенности.
Но двумя годами позже я оказался в западне, в мертвом пространстве между фронтами в южном Тироле - здесь линия фронта сворачивала от кровавых окопов Чима ди Веццена к озеру Гольдонаццо. Там она убегала в долину, как солнечная волна по двум холмам с красивыми именами, затем снова поднималась с другой стороны долины и терялась наконец в тихих горах. Это было в октябре; слабо укрепленные окопы засыпало листвой, безмолвное озеро отливало голубизной, холмы лежали как большие увядшие венки -
Ночью мы заняли позицию на передовой. Место было совсем открытое, так что можно было всех перебить сверху камнями, но нас поджаривали на медленном артиллерийском огне. И утром после каждой такой ночи у всех у нас появлялось на лице какое-то особое выражение, которое исчезало только через несколько часов: расширенные глаза, понурые головы, поднимавшиеся лишь там и сям, беспорядочно, как смятая трава. Тем не менее каждую такую ночь я часто высовывал голову из окопа и осторожно осматривался, как влюбленный, и видел тогда в ночи горную цепь Брента, светлую, небесно-голубую, словно собранную в жесткие стеклянные складки. В такие ночи звезды были большими и будто вырезанными из золотой бумаги. Они сверкали густым масляным блеском, словно выпеченные из теста, а юношески-тонкий серп луны - совсем серебряный или совсем золотой - лежал навзничь посреди неба и купался в блаженстве. Попытайся представить себе, как это прекрасно; ничто не бывает таким прекрасным в безопасной жизни. Иногда я не выдерживал этого наплыва счастья и тоски и выползал ночью погулять - до золотисто-зеленых темных деревьев, между которыми я распрямлялся, как маленькое буро-зеленое перышко в оперении спокойно сидящей остроклювой птицы по имени Смерть, которую ты никогда еще не видел такой магически пестрой и черной.
Зато днем на главной позиции можно было прямо-таки прогуливаться верхом. Именно в таких местах, где есть время для размышлений и для страха, только и узнают по-настоящему, что такое опасность. Каждый день она забирает себе жертвы - твердую средненедельную норму, такой-то и такой-то процент, и уже начиная с офицеров генерального штаба люди на фронте относятся к этому так же безразлично, как страховое общество. Впрочем, и ты сам тоже. Ты инстинктивно знаешь свои шансы и чувствуешь себя застрахованным, хотя и не на очень выгодных условиях. Такое же странное спокойствие ты ощущаешь, когда долгое время живешь в зоне обстрела. Об этом я должен сказать тебе заранее, чтобы у тебя не сложилось неправильного представления о моем состоянии. Правда, иной раз вдруг будто спохватываешься и начинаешь искать какое-нибудь знакомое лицо, которое видел еще несколько дней назад; но его уже нет. И это лицо может тогда потрясти больше, чем допускает разум, оно еще долго стоит перед тобой в воздухе, как слабый отсвет свечи. Таким образом, ты испытываешь меньше страха перед смертью, чем обычно, но зато более подвержен всякого рода раздражениям. Словно страх перед концом - этот камень, который постоянно давит на человека, - откатили в сторону и где-то совсем поблизости от смерти распускается, как цветок, некая удивительная внутренняя свобода.
Над нашей спокойной позицией появился однажды вражеский летчик. Это случалось не часто, потому что для этого надо было перелетать высоко над грядой гор: слишком узки были воздушные коридоры между укрепленными плато. Мы стояли как раз на одном из могильных венков, и в мгновение ока небо покрылось белыми облачками от разрывов шрапнели, будто по нему прошлась чья-то проворная рука с пуховкой. Это выглядело забавно и почти идиллически. К тому же сквозь трехцветные крылья аэроплана, когда он пролетал высоко над нашими головами, просвечивало солнце - как сквозь церковное окно или разноцветную папиросную бумагу; в этот момент не хватало только музыки Моцарта. Правда, у меня промелькнуло в голове, что мы стоим тут как зрители на гонках и представляем собой прекрасную мишень. Кто-то и сказал: надо бы укрыться! Но, видимо, никому не хотелось спешить, точно полевой мыши в свою нору, несмотря на опасность. И сразу я услышал какой-то слабый звук, приближавшийся к моему обращенному вверх лицу. Возможно, было и наоборот: сначала я услышал звук, приближавшийся к моему обращенному вверх лицу. Возможно, было и наоборот: сначала я услышал звук, а потом только понял, что приближается опасность. Но в ту же секунду я уже знал: это - авиационная стрела! Были тогда такие острые металлические стержни, не толще плотничьего отвеса, которые самолеты сбрасывали с высоты; попадая в череп, они, наверное, пронзали человека до самых подошв, но они не часто достигали цели, и от них вскоре отказались. Поэтому-то я впервые и столкнулся с такой стрелой; но поскольку от бомб и пулеметных выстрелов совсем другой звук, я тотчас понял, что это такое. Я весь напрягся, и в следующее мгновение у меня возникло удивительное, ни на чем реальном не основанное чувство: она попадет!
И знаешь, как это было? Не как ужасное предчувствие, а как счастье, которого раньше я не мог и вообразить. Я удивился сначала, что один услышал этот звук. Потом подумал, что звук вот-вот исчезнет. Но он не исчез. Он приближался ко мне, хотя был еще очень далеко и как бы разрастался в перспективе. Я осторожно посмотрел на лица других, но никто его не слышал. И в ту минуту, когда я понял, что один слышу это нежное пение, из меня поднялось что-то навстречу ему - луч жизни; столь же бесконечный, как летящий сверху луч смерти. Я не выдумываю, я стараюсь описать это как можно проще; я убежден, что выразился с безупречной трезвостью физика; я, конечно, понимаю, что это в какой-то мере похоже на сон, когда воображаешь, что говоришь абсолютно ясно, а для других твои слова звучат бессвязно.
В течение довольно длительного времени только я один
Между тем звук, приближавшийся сверху, обретал плоть, нарастал и угрожал. Я спрашивал себя несколько раз, не следует ли мне предостеречь других; но независимо от того, угодила бы стрела в меня или в другого, я не хотел этого делать! Наверное, от проклятого тщеславия, заставившего меня вообразить, что там, высоко над полем боя, какой-то голос пел для меня. Возможно, Бог и есть то чувство тщеславной спеси, которое мы, бедняги, испытываем в скудости нашего бытия, считая, что имеем на небе богатого родственника. Не знаю. Но постепенно воздух, вне всякого сомнения, начал звенеть и для других; я увидел, как на их лицах замелькало беспокойство, и заметь: ни один из них тоже не проронил ни слова. Я еще раз посмотрел на лица: парни, совсем далекие от подобных мыслей, стояли, не сознавая этого, как группа апостолов, ожидающих послания. И вдруг пение стало земным звуком - в ста, десяти шагах над нами - и умерло. Он, оно было здесь. Среди нас, но ближе всего ко мне что-то умолкло, было проглочено землей, растворилось в каком-то нереальном безмолвии. Мое сердце билось спокойно и ровно; я, кажется, не испытывал страха даже доли секунды; мое сознание не отключалось ни на миг. Но первое, что я осознал, - это то, что все смотрели на меня. Я стоял на том же месте, но мое тело было неестественно развернуто и будто застыло в нелепом низком поклоне. Я чувствовал, что словно пробуждаюсь от забытья, и не знал, как долго был отключен от происходящего. Никто не заговаривал со мной; наконец кто-то сказал: стрела! И все стали искать ее, но она на метр ушла в землю. В это мгновение меня захлестнуло горячее чувство благодарности, и я покраснел, наверное, весь, с головы до ног. Если бы тогда кто-нибудь сказал, что в меня вселился Бог, я бы не засмеялся. Но и не поверил бы. Не поверил бы даже тому, что унес с собой хотя бы частицу его. И все-таки, когда я вспоминаю этот случай, мне хочется пережить что-нибудь в этом роде еще раз, только гораздо отчетливее!
Впрочем, мне довелось пережить это еще раз, но все было так же неясно, - начал Адва рассказ о последнем происшедшем с ним случае. На этот раз он говорил как-то неуверенно, но по его лицу легко было заметить, что как раз поэтому ему особенно нужно услышать собственный рассказ. Речь шла о его матери, которую Адва не очень баловал любовью, хотя утверждал, что дело обстояло не так.
– На первый взгляд могло показаться, что мы плохо уживаемся друг с другом, - сказал он, - но ведь это в конце концов естественно, когда старая женщина десятки лет живет в одном и том же маленьком городе, а сын, по ее понятиям, ничего не достиг в большом мире. Она вызывала во мне беспокойство, как общение с зеркалом, которое чуть-чуть растягивает изображение в ширину; и я обижал ее тем, что годами не приезжал домой. Но раз в месяц я обязательно получал от нее озабоченное письмо с многочисленными вопросами. И хотя я обычно на ее письма не отвечал, было во всем этом что-то очень странное, необычное, и, несмотря ни на что, я все-таки чувствовал себя внутренне крепко связанным с ней, как выяснилось в конце концов.
Возможно, несколько десятков лет назад в ее пылкой душе навек запечатлелся образ маленького мальчика, на которого, надо думать, она возлагала Бог знает сколько надежд и не могла их никак забыть; и так как я оставался для нее этим давно исчезнувшим мальчиком, она любила меня - вот так же все зашедшие с тех пор солнца висят еще где-то между светом и тьмою. Опять все то же таинственное тщеславие, которое нельзя назвать тщеславием. Ведь я с полным основанием могу сказать о себе, что не люблю заниматься собственной персоной и мне абсолютно непонятна та своеобразная сберегательная касса, которую люди устраивают для собственного "я", с удовольствием рассматривая фотографии, на которых они изображены в прошлом, или охотно вспоминая, что они делали тогда-то и тогда-то. Я не особенно поддаюсь настроениям и не живу минутой; но если что-то осталось позади, то я оставляю в прошлом и себя - такого, каким был; и если оказываюсь на какой-нибудь улице и вспоминаю, что ходил по ней до этого много раз, или если вижу дом, в котором однажды жил, то безотчетно, как боль, ощущаю сильную антипатию к себе, словно я вспомнил что-то постыдное. Раз ты меняешься, все, что было, исчезает; и мне кажется, какие бы ни происходили в нас перемены, мы бы вообще не стали их желать, если бы тот, кого мы при этом оставляем, был абсолютно безупречен. Но именно потому, что это мое обычное убежище, я был приятно удивлен, когда заметил, что вот один человек сохранил в своей душе какой-то постоянный мой образ - возможно, образ, которому я никогда не соответствовал, но который тем не менее в определенном смысле был моей родословной грамотой и напутствием, данным при моем сотворении. Поймешь ли ты меня, если я скажу, что моя мать, образно выражаясь, была титанической натурой, скованной бесчисленными ограничениями реальной жизни? Она не была умной по нашим понятиям, совершенно не могла мыслить отвлеченно и не умела устанавливать связь между вещами; ее нельзя было назвать и доброй, если судить по моим воспоминаниям детства, потому что она была вспыльчива и не владела собой; представь себе, что может получиться от соединения страсти с узким кругозором. Но я уверен, что существуют такое величие, такая сила характера, которые и в наше время так же непостижимо странно воплощаются в человеке, предстающем перед нами в обычной повседневности, как в легендарные времена боги перевоплощались в змей и рыб.