Признание сумасшедшего
Шрифт:
Яков Шехтер
ПРИЗНАНИЕ СУМАСШЕДШЕГО
Велик и прекрасен город Тель-Авив. Неистовы его праведники и яростны его блудницы. Горячий аравийский ветер вздымает нежнейшую взвесь прибоев твоих, о Тель-Авив, до последних этажей небоскрёбов. Радужная плёнка пены окрашивает воздух в цвета средиземноморской мечты и, медленно кружась, оседает на спинах откормленных тель-авивских котов. Возмущенным взглядом провожают они хасидов в чёрных халатах, спешащих на утреннюю молитву. Бледные завсегдатаи ночных кафе промокают бумажными салфетками первый утренний пот
Где ты, пророк-обличитель, чрево какой рыбы скрывает тебя от истомлённой зноем публики?
Иногда мне кажется, что я узнаю его. Ведь если суждено повториться нашей встрече, то, наверное, здесь, на раскалённых площадях Ниневии. Я вкладываю монету в подставленную ладонь и пытаюсь уловить в полубезумных глазах хотя бы тень тени того взгляда. Напрасно, это не он. Другими дорогами ходит пророк по Тель-Авиву, а может, и вовсе в иные страны влечёт его, испуганного непомерностью задачи, прохладное нутро аэробуса.
Я меняю направление, часы прогулки. Я внезапно поворачиваю и бегу на другую сторону улицы, сбивая с толку и без того нервных водителей. Не может быть, что мы больше не встретимся - неужели всё началось и завершилось на ступеньках виленской синагоги?
Беспощадные лучи солнца треплют мою кожу. Сегодня, впрочем, как и всегда, над всем Израилем безоблачное небо. Словно воздушный шар, взмывает в его обманчиво-безмятежную глубину мой слабый голос, распираемый изнутри миазмами тель-авивских помоек: "Где ты, сын Неба? Ниневия готова, Ниневия ждёт..."
Я всегда старался идти в синагогу самым длинным путём. Выходил задолго до начала молитвы и медленно шёл по старой Вильне, пытаясь уловить отголоски давно отзвучавших мелодий. Я не знал, что удастся услышать: звук скрипки на еврейской свадьбе, перебранку уличных торговцев или голос кантора. Пересечения улиц пугали необходимостью выбора - обе стороны одинаково властно тянули к себе. Я останавливался и вспоминал уроки реб Берла.
Если еврей сбился с дороги или не знает, куда повернуть, лучше всего идти направо. Так написано в книгах Виленского Гаона.
– Ты понимаешь, Янкл, - говорил мне реб Берл, габай нашей синагоги, - ему не нужна была библиотека. Он-таки знал всё наизусть! Три тысячи книг, и всё наизусть - прямо, как "Шма, Исроэл"!
Поворачивая направо, я каждый раз оказывался возле арки в конце улицы Стекольщиков. К ней примыкало новое здание, построенное вместо прежнего, разрушенного бомбой. Рассказывают, будто в его стене была полукруглая ниша, словно вдавленная в каменную толщу. Старики подводили меня к окнам нового дома, тыкали пальцами в стену и, крепко картавя, говорили:
– Здесь - сюда смотри! Тут это было.
Три века назад по улице Стекольщиков проходила еврейка на последнем месяце беременности.
Перед самой синагогой я попадал в проходной двор и каждый раз встречал в нём реб Берла. Мы здоровались, он сжимал мою руку шершавыми старческими ладонями и, словно отвечая на вопрос, отрицательно качал головой.
Окна первого этажа в этом дворе были прикрыты металлическими ставнями. Железо много раз красили, защищая от сырости, и наслоения краски сделали его похожим на кору старого дерева. Какие только кисти не гуляли по этим ставням, какими цветами не пытались перебить первый желтый слой сменяющие друг друга хозяева! Он сохранился до сих пор, успешно пережив непогоды и ненастья нашего столетия.
Уже вместе, но молча, мы продолжали свой путь к синагоге.
Прошли осенние праздники, Пурим, Песах. За ними Шавуот, Девятое Аба, месяц Элул. И снова Йом-Кипур, Пурим, Песах. Только через несколько лет я отважился нарушить молчание, почти превратившееся в традицию.
– Рибэйнэ шэл ойлэм, - воскликнул я при встрече, неловко копируя идишистский акцент.
– И какое сокровище потерял реб "ид" в этом дворе?
– Ах, ингелэ, ингелэ, если бы ты только знал, - вздохнул реб Берл.
Он замолк и, словно оценивая, смерил меня взглядом. Я стоял, продолжая глупо улыбаться, и вдруг почувствовал, как незнакомая реальность начинает вторгаться в мою жизнь. Ещё ничего не успело произойти; рассказ, так много изменивший во мне, ещё скрывался в сознании реб Берла, а сердце уже застучало, заторопилось, сокращая пространство между мной и чудом.
– По этой улице, - заговорил реб Берл, - немцы гнали колонны из гетто на расстрел в Понары. Ворота дворов запирались наглухо, а у дверей подъездов стояли дворники-литовцы. Матери подталкивали детей к дворнику и, протягивая часики или обручальное кольцо, умоляли спасти. Тот соглашался и прятал ребёнка за спину. Но не успевала плачущая мать отойти на несколько метров, как дворник вталкивал мальчика или девочку обратно в колонну. Я был одним из таких детей, но мне повезло больше.
Реб Берл подвёл меня к высокой двухстворчатой двери подъезда.
– Я притаился здесь, за спиной у дворника, и вдруг увидел, как медленно открывается правая половина двери. В глубине парадного, так, что невозможно было увидеть с улицы, стоял старик и манил меня пальцем. Он был одет, словно хасид в субботу. Штраймл из лисьих хвостов, чёрный блестящий кафтан с "гартлом", белые чулки до колен. Расхаживать в таком наряде за пределами гетто было сущим безумием.
Дворник изумлённо уставился на старика, и я, воспользовавшись замешательством, скользнул в парадное. Старик притворил дверь, взял меня за руку, и мы побежали вверх по лестнице.