Признания авантюриста Феликса Круля
Шрифт:
Но разве я в силах воздать хвалу всем зверям, показанным в музее: птицам, вьющим гнездо цаплям, сумрачным совам, тонконогим фламинго, грифам и попугаям или крокодилу, тюленям, саламандрам и бородавчатым жабам — одним словом, всему ползающему и летающему! Никогда мне не забыть одной лисички с лукавой мордочкой; и всех их — лису, рысь, ленивца и росомаху, даже ягуара на дереве, косившегося на меня зелеными лживыми глазами, ягуара, чья пасть свидетельствовала о том, что ему назначена кровавая, лютая роль, — всех мне хотелось ласково погладить по голове, что я и делал время от времени, хотя трогать экспонаты руками запрещалось. Но я-то мог позволить себе такую свободу. Мои спутники не без удовольствия смотрели, как я подал руку медведю, вставшему на дыбы, и ободряюще похлопал по плечу шимпанзе.
— Ну, а человек, — сказал я. — Господин профессор, вы же сулили мне человека. Где он?
— В подвале, — отвечал Кукук. — Если вы все уже достаточно рассмотрели здесь, то давайте спустимся к нему.
— Вы, наверно, хотели сказать «поднимемся», — сострил
Подвал освещался искусственным светом. Там, где мы проходили, в стенах за стеклом были устроены маленькие театры, пластические сцены в натуральную величину из ранней поры человечества, и перед каждой из них мы останавливались, выслушивая комментарии хозяина дома, иногда же, по моему настоянию, возвращались к уже пройденной, даже если мы раньше долго простояли перед ней. Благосклонный читатель, вероятно, помнит, как я в юности рылся в портретах предков, стремясь разыскать истоки своей незаурядно благообразной внешности, обнаружить первые намеки на меня самого. Изначальное, укрепившись, всегда возвращается в жизни, и я целиком погрузился в созерцание, как вдруг с бьющимся сердцем почувствовал, что мой пытливый взгляд наткнулся на нечто, целящееся в меня из бесконечной туманной дали. Боже милостивый, кто ж это там такие — маленькие, волосатые, испуганно сбились в кучку и, видно, обсуждают на щелкающем и воркующем праязыке, как им быть, как перебиться на этой земле, заполненной более сильными, лучше вооруженными существами? Что же? В ту пору уже произошло отделение человека от животного или еще нет? Произошло, произошло, без всякого сомнения! За это говорили боязливая отчужденность и беспомощность волосатых человечков в чуждом мире, для которого они не были снабжены ни рогами, ни челюстями, разрывающими мясо, ни клыками, ни, наконец, костяными панцирями или железными крючковатыми клювами. И все же, по твердому моему убеждению, они уже знали и, присев на корточки, потихоньку говорили друг другу, что созданы из более благородного материала, нежели все остальные.
Перед нами открылась обширная пещера. В ней высекали огонь неандертальцы — коренастые люди с тяжелыми затылками, но уже безусловно люди. Хотел бы я посмотреть, как великолепнейший из лесных королей сумел бы высечь огонь! Королевской осанки для этого мало, тут должно примешаться что-то еще. Особенно тяжелым, срезанным затылком отличался старшина клана с лицом, заросшим волосами, и сутулой спиной; одно колено у него было ободрано до крови, руки непомерно длинны по его росту; одна из них держала за рога оленя, которого он убил и только что втащил в пещеру. Все они были короткошеи, длинноруки и уж очень не стройны, эти люди у огня: мальчик, почтительно взиравший на кормильца и добытчика, женщина, вышедшая из глубины пещеры с младенцем, который сосал ее грудь. Но вот что интересно: младенец выглядел совершенно так же, как выглядят грудные младенцы в наши дни, вполне современный ребенок и значительно превышающий уровень, достигнутый взрослыми, но, подрастая, он, видимо, должен был спуститься до них.
Я все смотрел и смотрел на неандертальцев, а потом никак не мог оторваться от чудака, который много сотен тысячелетий назад, скорчившись в пустой пещере, с непостижимым усердием покрывал ее стены изображениями буйволов, газелей и прочего зверья, а также людей, на него охотящихся. Его собратья, верно, и вправду охотились, а он сидел здесь, писал на стене цветными соками [190] , и его испачканная левая рука, которою он во время работы опирался о скалу, оставила на ней множество отпечатков, мелькавших среди изображений. Долго смотрел я на него, и когда мы уже двинулись дальше, меня потянуло обратно к усердному чудаку.
190
…писал на стене цветными соками… — Для идеалиста Кукука рождение искусства есть акт появления гениальной личности, которая в силу каких-то внутренних стимулов начала рисовать, резать на кости и пр. В действительности рисунки первобытных людей каменного века имели в их глазах магическое значение: отправляясь на охоту, рисовали животных, на которых предстояла охота, бросали в изображения дротики (а иногда и изображали эти дротики вонзившимися в тело животного) и тем «обеспечивали» себе удачную охоту.
— Да у нас есть еще один такой, — сказал Кукук, — тот режет по камню по мере своих сил все, что ему мерещится.
И правда, склоненный над камнем и настойчиво режущий по нему, он тоже был очень трогателен. Но боевым, отважным был тот, кто за стеклом театрика с собаками и копьем наступал на дикого кабана, в свою очередь изготовившегося к бою по-животному яростно, но, разумеется, и боязливо. Два пса курьезной, ныне уже не встречающейся породы (профессор Кукук назвал их болотными шпицами), которых приручил человек эпохи свайных построек, вспоротые клыками, уже валялись в траве, но кабану приходилось иметь дело со многими, меж тем как их господин, целясь, уже поднял копье, и так как исход схватки не подлежал сомнению, то мы пошли дальше, предоставив кабана его злосчастной судьбе.
Теперь нам открылся прекрасный приморский ландшафт, среди которого рыбаки занимались своим бескровным, но хитроумным ремеслом: льняными сетями вытаскивали из моря богатый улов. Но уже чуть поодаль все выглядело совсем по-иному, чем виденное нами доселе: значительнее, знаменательнее,
Голова моя горела, словно в жару, от напряженного вглядывания во все, что стояло вокруг, предъявляя одинаковые права на мое любвеобильное сердце. Потом я услышал, как профессор сказал, что мы все уже осмотрели и пора подыматься наверх, а потом еще и на гору на руа Жуан де Кастильюш, где дамы Кукук уже ждут нас к завтраку.
— Право, можно было позабыть обо всем на свете за этим осмотром, — сказал я, хотя ни на минуту ни о чем не забывал и, напротив, считал, что хождение по музею — лишь подготовка ко вторичному свиданию с матерью и дочерью, так же как разговор с профессором Кукуком в вагон-ресторане был подготовкой к осмотру музея.
— Господин профессор, — сказал я, пытаясь произнести нечто вроде заключительной речи. — За свою сравнительно короткую жизнь я видел не так уж много музеев, но что ваш музей один из самых захватывающе интересных — для меня не подлежит сомнению. Страна и город обязаны вам благодарностью за то, что вы создали его, я — за ваше личное руководство осмотром. Благодарю и вас от всего сердца, господин Хуртадо. Ну кто бы еще мог так замечательно восстановить этого беднягу динозавра или вкусного гиганта муравьеда? Но как ни прискорбно мне уходить отсюда, а все-таки мы не имеем права заставлять сеньору Кукук и мадемуазель Зузу нас дожидаться. Мать и дочь — это предмет, достойный размышления. Брат и сестра, конечно, тоже обаятельное сочетание. Но мать и дочь, я говорю это открыто, хотя рискую показаться уж слишком восторженным, мать и дочь — самое обаятельное двуединство на нашей планете.
8
Итак, передо мной открылись двери дома, где жил человек, до глубины души потрясший меня своими разговорами, дома на горе, к которому я, находясь в нижнем городе, уже не раз обращал свей взоры и который стал для меня еще привлекательнее благодаря нечаянному знакомству с его обитательницами — матерью и дочерью. Канатная дорога, расхваленная господином Хуртадо, и вправду быстро и удобно доставила нас наверх, почти к самой руа Жуан де Кастильюш, так что через несколько шагов мы уже стояли перед виллой Кукуков — домиком, выкрашенным белой краской, как почти все дома здесь на горе. Перед ним зеленел небольшой газон с клумбой посередине, внутри же он оказался скромным жилищем ученого, по своим размерам и убранству являвшим резкий контраст с роскошью моего жилья в этом городе, так что я не без чувства снисхождения рассыпался в похвалах великолепному виду из окон домика и уюту его комнат.
Правда, вскоре это чувство, заглушенное другим, еще более ярким контрастом, уступило место даже некоторой робости, а именно при появлении хозяйки дома сеньоры Кукук да Круц, которая приветствовала нас, вернее меня, на пороге своей маленькой скромной гостиной с таким достоинством, словно ее окружало великолепие княжеских чертогов. Впечатление, накануне произведенное на меня этой женщиной, при новой встрече еще усилилось. Она позаботилась о том, чтобы предстать передо мной в другом туалете. Сегодня на ней было платье из прелестного белого муара с изящно скроенной и очень пышной юбкой, узкими, заложенными в складки рукавами и черным бархатным шарфом на высокой талии. Старинный золотой медальон украшал ее шею цвета слоновой кости, которая своим чуть желтоватым оттенком, так же как и ее большое строгое лицо меж покачивающихся серег с подвесками, мягко контрастировала со снежной белизной платья. В пышных черных волосах, завитых надо лбом в несколько локонов, сегодня, когда она была без шляпы, явственно поблескивали серебряные нити. Но зато как безупречно сохранилась стройная прямизна ее фигуры с высоко вскинутой головой и глазами, почти усталыми от гордости и смотревшими на мир из-под полуопущенных век. Не скрою, эта женщина заставляла меня робеть, но благодаря тем же особенностям, что внушали мне робость, и бесконечно меня привлекала. Величие, доходившее почти до сумрачности, не было достаточно обосновано ее положением супруги ученого, хотя бы и очень заслуженного. Здесь проступало наружу некое кровное, расовое высокомерие, носившее несколько животный характер и именно потому такое волнующее.