Признательные показания. Тринадцать портретов, девять пейзажей и два автопортрета
Шрифт:
Его литературный идеал в этом смысле оставался неизменным — абсолютное невмешательство в воспроизводимые события, амплуа не прокурора или адвоката, а судебного эксперта, который, «добру и злу внимая равнодушно», дает квалифицированные, обеспеченные знанием и опытом заключения.
На практике же Боборыкин как романист и новеллист никогда не мог остаться равнодушным к тому, о чем он рассказывал. Его авторская позиция неизменно активна, его гражданские пристрастия видны невооруженным глазом, его симпатии и антипатии четко поляризованы. «Тенденция», которую Петр Дмитриевич так не любил в современной
Другой вопрос — что это была за — «тенденция» и что за «сумма идей».
В поисках наиболее подходящего определения вернее всего будет остановиться на слове умеренность. Да, Петр Дмитриевич Боборыкин, неумеренный в многописательстве и в погоне за жизненными впечатлениями, строго и последовательно придерживался во всем прочем идеалов умеренности и аккуратности, которым так досталось в свое время от Некрасова, Салтыкова-Щедрина, критиков-демократов, а позднее, и совсем по-другому, от русских декадентов.
Он был умерен в своих политических воззрениях — традиционный дворянский либерализм с его ориентацией на западноевропейскую конституционность, с его вялым сочувствием народу как «меньшому брату», с его надеждами на постепенный прогресс, рост просвещенности, эволюцию — и ни на что кроме.
Умеренной была и его этическая программа — никакой симпатии крайностям домостроя или нравственным экспериментам «новых людей» — героев радикально-де мо кра тической литературы, всесторонняя поддержка старосемейных, морально-бытовых «устоев» среднеинтеллигентского круга.
Умерен был Боборыкин (это очень важно подчеркнуть) и в выборе как проблематики, так и героев для собственных сочинений.
Эмиль Золя в «Парижских письмах», в течение шести лет почти ежемесячно появлявшихся на страницах петербургского «Вестника Европы», ставил в вину «донатуралистической» литературе ее стремление к «генерализации», укрупнению художественных образов, ее взгляд на действительность сквозь «увеличительное стекло», которое будто бы искажает жизненные пропорции, благодаря чему «лица сверхъестественного роста прогуливаются среди карликов».
Эта методологическая установка была воспринята и русскими последователями зачинателя европейского натурализма. Добиваясь — в принципе — максимальной достоверности, «похожести» своих картин на реальность, они «магический кристалл», «увеличительную линзу», сквозь которую художник смотрит на мир и благодаря которой изображаемые герои изображаемые ситуации укрупняются до масштабов типических, до размеров художественного обобщения, попытались заменить неким подобием оконного стекла. И что же увидели? Сереньких, «средних» героев, точнее не-героев, как тогда говорили, пресноватую суету, мельтешенье житейских эпизодов, торжествующую будничность, не расцвеченную ни яркими мыслями, ни сильными страстями, ни неординарными поступками.
В этом, естественно, была и своя новизна, и своя правда. Все, кто читал Чехова, вспомнят, как точно воспользовался
Духовно-нравственные идеалы не только Боборыкина, но и других писателей его плана в точности совпадали с духов но-нравственным уровнем и духовно-нравственными посягательствами его героев. Ни о каком, обязательном для высокого искусства, «зазоре» между реальностью и идеалом здесь не могло идти и речи. Ни о какой повышенной требовательности писателя к своим современникам и своей эпохе — тоже. Жизнь рисовалась такой, какой она виделась, и идеалы утверждались такие, какие уже наличествовали в среднеинтеллигентской массе.
Все, что было сверх этого, было, в глазах Боборыкина, уже от лукавого: и обличительство, социальное «протестантство», идущее от неудовлетворенности художника своей эпохой, и романтизация действительности, идущая по сути от того же, и сосредоточенный поиск принципиально новых жизненно-политических, жизненно-духовных решений. Боборыкин же всего, что от лукавого, полуинстинктивно сторонился. И если, скажем, проблема воплощения в искусстве нравственного идеала, создания образа положительного «героя нашего времени» трагически мучила творческое воображение Гоголя или Достоевского, то Боборыкин не знал особых терзаний. Своих «положительных героев» он находил в окружающей действительности настолько быстро и настолько просто, что число выведенных им «примеров для подражания» явно перевесит соответствующее число, составленное всей русской литературой критического реализма в целом.
Здесь и выпускник двух университетов Телепнев, обретающий смысл жизни в рациональном ведении помещичьего хозяйства (роман «В путь-дорогу»), и обнищавший дворянин Палтусов, видящий решение российских социально-экономических и духовных проблем в постепенном сращивании «культурного класса» с купечеством (роман «Китай-город»), и просвещенный буржуа-патриот, вкладывающий свои капиталы в дело охраны природы и подъема народного образования (роман «Василий Теркин»). И бессчетное множество менее ярких героев и героинь, которые находят приложение своим силам в филантропии, в земской деятельности, в помощи обездоленным и «горюнам», — словом, во всякого рода «малых делах».
«Теория малых дел», поэтом которой был Боборыкин, с естественной, видимо, неизбежностью возникает и находит спрос в эпохи исторического затишья или политической реакции, служа своего рода нравственно-идеологической компенсацией за нехватку простора для подлинной деятельности, подлинной реализации человеческой личности. И, пересматривая сейчас произведения современников Петра Дмитриевича, в избытке находишь там и «положительных героев», творящих малое добро применительно к заданным условиям существования, и красноречивые тирады типа вот этой, к примеру: