Признательные показания. Тринадцать портретов, девять пейзажей и два автопортрета
Шрифт:
И еще одно обстоятельство достойно отметки историка периодической печати в России. Это относительное ослабление цензурных тисков, которое хотя и перемежалось периодами бешеных ужесточений, «закручивания гаек», но все ж таки давало сотрудникам легальной печати все большую возможность, не задевая впрямую царствующую фамилию и основы самодержавной власти, подвергать едкой критике действия отдельных представителей бюрократии, идеологов и пособников реакции, денежных тузов, промышленных магнатов, судей, прокуроров, чиновников от здравоохранения, народного просвещения и социального обеспечения.
Конечно, степень «раскрепощенности» газетного слова
И тем не менее сегодняшнему читателю таких, например, произведений Дорошевича, как «Маленькие чиновники», «Старый палач», «Истинно русский Емельян», «И. Н. Дурново» и т. д., полезно напомнить, что все они появлялись на страницах подцензурной печати, выделяясь на общем газетном фоне скорее блеском изложения, устойчивостью вольнолюбивых воззрений автора и его социальной зоркостью, нежели своею критической направленностью.
Поразительно, но факт: в России с ее декретированными свыше законопослушностью, идеологическим добронравием и единомыслием почти не было общественных слоев и групп, симпатизировавших практическим действиям царской администрации. Мотивы оппозиционных настроений и их глубина, их социально-политические корни были, естественно, различны. Уже первая русская революция 1905–1907 годов выявила, сколь иллюзорен миф о возможности существования в России общедемократической оппозиции царизму, показала, сколь глубока пропасть между революционными призывами сломать старую государственную машину и надеждами обновить ее, модернизировать, переоснастить — сообразно конкретным нуждам момента, в соответствии с «патриархальными» или западноевропейскими стандартами.
Об этом мы еще будем говорить. Но пока речь о другом. О том, что такой миф действительно бытовал сравнительно долгое время вплоть до возникновения революционной ситуации в стране. О том, что любое издание, не желавшее прослыть совсем уж «рептильным», а значит, не желавшее потерять популярность у публики, просто-таки обязано было сдабривать свою продукцию оппозиционным «перчиком», печатать сенсационно-разоблачительные материалы, интриговать — с большей или меньшей дерзостью — против властей предержащих.
И о том, что всем этим изданиям — от «трактирных» до «профессорских», от «Русских ведомостей», где сотрудничали Чернышевский, Чехов, Горький, Михайловский, до «Санкт-Петербургских ведомостей», газеты, которую еще Салтыков-Щедрин метко назвал «старейшей российской пенкоснимательницей», от «России», претендовавшей на роль флагмана отечественной оппозиции, до «Нового времени», принужденного, чтобы не потерять тираж, заигрывать с либерально настроенной публикой, — так вот, всем этим изданиям конца XIX — начала XX века остро потребовались бойкие перья, репортеры, умевшие находить и раздувать сенсации, фельетонисты, балансирующие на грани дозволенности и недозволенности, присяжные острословы, способные «продернуть» кого угодно и тем самым поднять планку ежедневного тиража.
4
Влас Михайлович Дорошевич долгое время казался одним из таких бойких, хватких, беспринципно дерзких журналистов.
Да вот пример. Заслужив
Скандал? Еще какой скандал! Градоначальник адмирал П. А. Зеленый потребовал немедленной смены цензора «Одесского листка». Дорошевичу, после «строгого внушения», пришлось на время покинуть «Южную Пальмиру». Зато газету рвали буквально из рук, и ее тираж, и престиж Дорошевича стремительно выросли.
Значит, успех? Да, но лишь отчасти. Вот что, например, прочитав фельетон, записал в свой дневник В. Г. Короленко, по праву считавшийся в ту пору олицетворенной совестью русской демократической интеллигенции:
«Это человек с несомненным талантом, но истинный “сын своей матери”, уличной прессы [12] . Хлесткий, подчас остроумный, совершенно лишенный “предрассудков”… Гордость этих господ состоит в том, что они могут “разделать” кого угодно и за что угодно. Здесь не спрашивают ни убеждений, ни совести, ни защиты тех или иных интересов…».
Понять неприязненную, хотя и связанную с известным сочувствием, настороженность Короленко, да и не его одного, нетрудно: почуявшая рыночный спрос уличная пресса действительно во множестве плодила развязных и наглых искателей сенсаций, которые отца с матерью не пожалеют ради красного словца. К тому же, заметим, в творческой практике молодого Дорошевича бывали-таки случаи, дававшие основание для вывода, что и он — того же поля ягода…
12
Под псевдонимом «Сын своей матери» Дорошевич печатал некоторые свои фельетоны в московской «трактирной» прессе.
К чему об этом вспомнили? К тому, чтобы показать: ни несомненная одаренность, ни многописание, ни хлесткость тона, ни даже «обличительство» само по себе не могли бы выделить Дорошевича из общего ряда «щелкоперов», составить ему громкую славу «газетного писателя». Таким писателем, к мнению которого прислушались бы, нужно было еще стать.
Как? Один путь намечен в цитировавшейся выше дневниковой записи Короленко: можно было плотно связать себя с определенным течением общественной мысли и, следовательно, с определенной влиятельной группировкой, твердо встать «на защиту тех или иных интересов», — словом, как тогда говорили, «служить» обществу.
Дорошевич знал, что общественное служение — одна из святейших традиций отечественной литературы и публицистики, всей русской интеллигенции:
«… У русского человека и живопись должна “служить”.
На Западе у художника спрашивают прежде всего:
— Где твое “я”?
Мы в похвалу говорим:
— Он высказал не свою, а общественную, общую мысль!»
Как человек с отчетливо выраженной общественной жилкой, с испытанными временем демократическими установками, Дорошевич готов был служить — но всему обществу в целом, а не той или иной из составляющих это общество группировок, направлений, партий.