Признаюсь: я жил. Воспоминания
Шрифт:
Но однажды все это кончилось. Хуанито вдруг затосковал по деревне и надумал вернуться домой. Его решение свалилось на меня как снег на голову. Ему, оказывается, надо было исполнить обет, данный святой покровительнице деревни, ну а взять с собой барашка он не мог. Они простились друг с другом очень трогательно, я бы сказал – патетично. На этот раз Хуанито сел в поезд с билетом в руках.
Признаться, он оставил мне не столько барана, сколько весьма серьезную, вернее, весьма крупную проблему. Что же делать с животным? Кто теперь будет приглядывать за ним? У меня и без того хватало всяческих забот и осложнений политического толка. Весь дом был перевернут вверх дном из-за полицейских, из-за их слежки, которую я навлек на себя своей воинствующей поэзией. А баран, как назло, снова принялся выводить свои жалобные рулады. Я закрыл глаза и велел сестре увести его. Увы, на сей раз я знал, что ему не избежать ножа.
С августа 1952 года по апрель 1957-го
Пять
189
«Ла Часкона» – «растрепа» – так назвал Неруда свой дом в честь рыжеволосой Матильды Уррутиа.
Арест в Буэнос-Айресе
В апреле 1957 года меня пригласили на сессию Всемирного Совета Мира в Коломбо – на остров Цейлон, где я прожил немало лет.
По-моему, не так уж страшно встретиться с тайной полицией. Но если это тайная полиция Аргентины, дело принимает другой оборот: тут не обойтись без юмора, хотя предугадать, чем кончится встреча, невозможно. В ту ночь, когда мы прилетели из Чили, я почувствовал себя усталым и сразу лег спать – путь предстоял далекий. Едва я задремал, в комнату ввалились полицейские. Они стали осматривать все подряд: тщательно, не торопясь, листали книги и журналы, рылись в платяном шкафу, перетряхивали белье. Они арестовали хозяина дома – моего друга, а меня обнаружили, когда наткнулись на комнату, в которой мы расположились.
– Кто этот сеньор? – спросили они Матильду.
– Меня зовут Пабло Неруда, – ответил я.
– Он болен?
– Да, он нездоров и очень устал. Мы только сегодня приехали и завтра летим в Европу.
– Очень хорошо, очень хорошо, – сказали они и вышли из комнаты.
Через час полицейские явились с санитарными носилками. Как Матильда ни возмущалась, это не помогло. У них был приказ взять меня каким угодно – живым или мертвым, здоровым или больным.
В ту ночь шел дождь. Тяжелые капли падали с низко нависшего, темного неба Буэнос-Айреса. Я не знал, что и думать. Нерона сбросили. Генерал Арамбуру [190] заявил, что с тиранией покончено во имя идеалов демократии, а между тем я – больной и усталый – неведомо как и почему, зачем и для чего, по многим причинам или вовсе без причины – был арестован. Полицейским досталось, пока они несли меня на носилках по лестницам, переходам, пока втаскивали в лифт. Матильда, чтобы доканать их, притворно ласковым голосом предупредила, что во мне сто десять килограммов. Да так оно и казалось – на мне были свитер, пальто, а сверху несколько одеял. Огромной глыбой, вулканом Осорно красовался я на носилках, пожалованных мне аргентинской демократией. Хотелось думать – я даже меньше ощущал свой тромбофлебит, – что от тяжести изнемогают, пыхтят не бедняги полицейские, а сам генерал Арамбуру.
190
Арамбуру Педро Эухенио (род. в 1903 г.) – президент Аргентины с 1955 по 1958 г.
Потом началась обычная тюремная волокита. На меня составили протокол. Отобрали личные вещи. Не позволили взять даже увлекательный детектив, который помог бы скоротать время в тюрьме. Но, по правде говоря, скучать не пришлось. Отворялись и затворялись решетчатые двери. Меня несли по бесконечным коридорам, через дворы, все дальше и дальше. Шум, скрежет засовов. Внезапно я увидел множество людей, попавших в тюрьму той же ночью. Арестовали более двух тысяч. Я был недосягаем,
Наконец меня принесли в камеру, в самую дальнюю камеру, с оконцем под потолком. Мне хотелось одного – покоя, хотелось спать, спать и спать. Но где там! Уже светало, и арестанты подняли такой невообразимый шум и гам, словно они не в тюрьме, а на футбольном матче между командами «Ривер» и «Бока».
Против моего ареста сразу выступили писатели и мои друзья в Аргентине, Чили и других странах. Только благодаря их солидарности через несколько часов меня вывели из камеры, отправили к врачу, отдали все вещи и выпустили на свободу. В воротах тюрьмы меня догнал охранник и торопливо сунул в руки листок бумаги. Это было посвященное мне стихотворение – неумелое, безыскусное, полное той наивной прелести, что есть в народных поделках. Думаю, мало кто из поэтов удостоился стихов, сложенных человеком, который был его тюремным стражником.
Поэзия и полиция
Однажды в Исла-Негра наша служанка сказала: «Сеньора, дон Пабло, я жду ребенка». Она родила мальчика. Мы не знали, кто его отец. Да и ей это было не так уж важно. Ей было важно, чтобы мы с Матильдой стали крестными ее сына. Но не вышло. У нас не вышло. Ближайшая церковь была в Эль-Табо, в улыбчивой деревушке, где мы заправляли бензином нашу машину. Священник ощетинился, как дикобраз. Крестный отец – коммунист! Ни за что! Неруда не переступит порога церкви даже с младенцем на руках. Молодая мать вернулась к ведрам и метлам очень расстроенная. Она ничего не поняла.
В другой раз я видел, как страдает дон Астерио – старый часовщик. Ему много лет, и он лучший хронометрист Вальпараисо. Он делает все хронометры на военных кораблях. Его жена умирала. Он прожил с ней пятьдесят лет. Я решил написать о нем. Чтобы утешить его хоть немного в большом горе. Написать то, что он прочтет умирающей жене. Так я думал. Был ли я прав – не знаю. Я написал стихи. И вложил в них все мое восхищение мастером и его мастерством, его чистой жизнью, прошедшей сквозь бесконечное тиканье старых часов. Журналистка Сари-та Виаль отнесла стихи в газету. Газета называлась «Ла Уньон» («Единство»). Ее редактором был сеньор Паскаль. Сеньор Паскаль – священник. Он не захотел их напечатать. Стихи не будут напечатаны. Их автор, Неруда, – коммунист, отлученный от церкви. Священник отказался печатать стихи. Жена часовщика умерла. Умерла спутница всей жизни дона Астерио. Священник не опубликовал стихов.
Я хочу жить в мире, где нет отлученных. Я никого не стану отлучать. И не скажу завтра этому священнику: «Вам нельзя крестить детей, потому что вы – антикоммунист». И не скажу другому священнику: «Я не опубликую ваши стихи, ваше творение, потому что вы – антикоммунист». Я хочу жить в мире, где каждый человек – человек, и ему нет нужды в других титулах, ему незачем ломать себе голову над правилами, над словом, над ярлыками. Я хочу, чтобы можно было входить во все церкви и все редакции. Пусть больше никого не караулят у дверей, чтобы отвести в тюрьму или выгнать из страны. Пусть каждый входит без боязни в муниципальный дворец и выходит оттуда с улыбкой. Пусть никто не спасается бегством, даже на гондоле. Я не хочу, чтобы за кем-то гнались на мотоцикле. Я хочу, чтобы великое большинство, единственное большинство – все могли говорить, читать, слушать, цвести. Я за ту борьбу, что навсегда покончит с борьбой. Я за ту суровость, что искоренит суровость. Я выбрал путь и верю, что этот путь приведет нас к человечности на все времена. Я борюсь за доброту – всеобъемлющую, широкую, неизбывную. Моя поэзия много раз сталкивалась с полицией, но после столкновений, о которых я рассказал и о которых умолчал, чтобы не повторяться, и после тех столкновений, что произошли у других, кто уже ничего не расскажет, во мне осталась все та же абсолютная вера в высокое предначертание человека, я убежден – и убежденность моя становится все более осознанной, – что мы приближаемся к великой нежности. Я пишу это, понимая, что над нами нависла опасность атомной войны, ядерной катастрофы, которая не оставит никого и ничего на земле. Но моя надежда – тверда. В этот критический час мы знаем, что наши еще полураскрытые глаза увидят истинный свет. И мы поймем друг друга. Мы вместе пойдем вперед. И эта надежда – неодолима.
Новая встреча с Цейлоном
Всеобщее дело – борьба против атомной смерти – вот что привело меня снова в Коломбо. Мы летели туда через Советский Союз на прекрасном реактивном самолете ТУ-104, целиком предоставленном нашей многочисленной делегации. Посадка была только в Ташкенте, недалеко от Самарканда. За два дня самолет должен был доставить нас в сердце Индии.
Наша гигантская птица летела на высоте десять тысяч метров, а приближаясь к Гималаям, взмыла еще на пять тысяч. С такой выси все на земле кажется неподвижным. Но вот появились первые горы – сине-белые отроги Гималаев. Может, и в самом деле где-то здесь, изнывая от одиночества, бродит снежный человек. Слева, точно символ катастрофы, возникла каменная громада Эвереста, взятая в кольцо сверкающих диадем. Отвесные лучи солнца высвечивают его странные контуры, щербатые скалы – безраздельную власть снежного безмолвия.