Призрак оперы N-ска
Шрифт:
Вот так; незначительные, казалось бы, на первый взгляд обстоятельства и привели к тому, что стало ярчайшим событием в жизни Абдуллы Бесноватого и одной из самых печальных глав в истории известного и прославленного российского театра.
* * *
…Смотрите, смотрите, что за личность! Прямо гоголевский персонаж какой-то, ей-Богу: грязные, зачесанные назад волосы открывают низкий лоб с резко очерченными надбровными дугами; бесцветные глаза настолько выкачены из орбит, что, кажется,
Кретинов — человек непростой; он музыкален и мыслит абзацами. Много времени он провел в Москве, где — в силу тяжелого материального положения — такса его была невелика: Феликс Данилович брал маленький кофе и два бутерброда с тех, кого воспевал, и пол супа и биточки один раз с тех, кто заказывал ему уничижительную статейку про кого-нибудь из коллег. Таким образом Кретинов обеспечивал себе трехразовое горячее питание, снимая угол у полусумасшедшей бабушки почти даром: в его обязанности входило лишь мытье мест общего пользования да щекотание бабушкиных пяток веточкой жимолости до того, как она отойдет ко сну. Так продолжалось до тех пор, пока его бойкое перо не было замечено Бесноватым: проэкзаменовав Кретинова двумя рецензиями в журнале «Звук» и найдя выполнение задания безупречным, Абдулла Урюкович взял Кретинова в штат театра и даже пожаловал тому каморку под лестницей в театральном общежитии на улице строителя Русакова.
Кретинов и в самом деле был способен и талантлив: в частности, он виртуозно владел иностранными языками, буквально «с листа» делая сложные переводы. К примеру, английская фраза из рецензии в «Нью-Йорк Таймс», — «Above all was Serge Vernovkus — brilliant baritone, who has certain talent both as an actor and as skillful opera singer»[2] — в переводе Кретинова, помещенном в «Музыкальном бойце», имела следующий вид: «Самым большим разочарованием вечера стало выступление Сергея Верновкуса — безголосого баритона, крайне беспомощного в актерском отношении». Вот за этот талант и полюбил Кретинова Бесноватый. Кроме того, редактор обладал многими иными бесценными служебными качествами: он замечал, кто с кем приходит и уходит из театра; всегда, как бы невзначай, прислушивался к разговорам подвыпивших в буфете солистов — в общем, в окружении Бесноватого он был фигурой совершенно необходимой. Немаловажно, что в отличие от многих других работников, хлопот с ним было даже меньше, чем с любым домашним животным — недаром своими обвисшими усами, в которых порой застревали остатки скудной трапезы, и вездесущим присутствием во всех потаенных уголках театра Кретинов напоминал таракана.
Сейчас же Феликс Данилович направлялся к себе в кабинет, чтобы поразмыслить над только что подслушанным возле сауны (где между дверей, за вешалкой, находился маленький, темный и необычайно удобный для него, Кретинова, закуточек) диалогом, происходившим между Стакакки Драчулосом и Севой Трахеевым. В частности, Кретинову было слышно, как Драчулос ласково увещевал:
— Севочка, значит, если шеф тебя спросит насчет спектакля, ты так ему и скажи: мол, фальшиво пел Дазулин, да еще и хрипел все время… Ну ведь правда, Сева — разве это голос? Вот у тебя голос, так это дай боже каждому — раз в сто лет такие бывают! Разве он сможет так когда-нибудь, а?! — и Драчулос ловко подлил водки в пустую стопку Севы. Трахеев, падкий на комплименты, зарычал:
— Да Стакакки, о чем ты говоришь! Они сейчас все, безголосые, лезут! Вот и англосакс этот мне опять дорогу перебежал: с поездки в Японию я «слетел»! — («Англосаксом», неизвестно почему, Трахеев называл баритона Верновкуса).
— Севочка, поверь мне: англосакса я беру на себя; это уж моя забота. Мы же с тобой друзья, верно?
Тем временем в коридорчике, ведущем к сауне, послышался голос Бесноватого; раздались приближающиеся шаги. Эти звуки немедленно возымели свое действие: Кретинов еще глубже вжался в свое укрытие, а Стакакки, ловко подхватив стопки, нехитрую закусь и сунув недопитую бутылку в карман, прямо в долгополом своем плаще и нелепом вязаном берете торопливо юркнул в парилку. Дверь растворилась, и в предбаннике появился Бесноватый.
— Что, Сева, никак выпиваешь опять? — с ласковой, чуть укоризненной улыбкой обратился он к Трахееву.
— Да нет, маэстро, что вы! — горячо заговорил Сева. — Вчера, после спектакля, было чуть-чуть, чего греха таить… Но самую малость! А сегодня — нет; побегал с утра, теперь вот попариться решил…
— Ну ладно, ладно… Как, кстати, вчера спектакль прошел?
— Да как… Нормально все…
— Сева, я тебе доверяю! Что значит «все нормально»?! Я должен все знать, ты же понимаешь!
— Ну знаете, Абдулла Урюкович, если честно — то конечно, с вашим спектаклем не сравнить — небо и земля! Этот Полуяичкин, ей-Богу! Три раза мне в дуэте так насрал!!! Я уж смотрю на него — а он весь в оркестре, лажает все подряд: хору ни одного вступления не дал!..
Надо заметить, что дирижер Полуяичкин, о котором сейчас зашла речь, звезд с неба, действительно, не хватал; чего уж там! Но он — также, скажем, как и другой серьезный музыкант, дирижер Кошмар — был тем необходимым фоном, который выгодно оттенял буйные краски таланта самого Бесноватого. Кроме того (мы уже упомянули, что музыкантами оба были серьезными) — Полуяичкин и Кошмар сознавали как масштабы дарования Абдуллы Урюковича, так и степень его гениальности — а это само по себе было уже приятно; еще же более отрадным фактом было то, что о таланте и успехах Бесноватого они не стеснялись говорить открыто; порой прямо в лицо главному дирижеру.
— Ну ладно, ладно! — Бесноватый вспотел скромной улыбкой и, похлопав по плечу, прервал Трахеева, который тем временем, воспевая талант шефа, пошел уже на четвертый куплет.
— Ты скажи лучше, как Дазулин спел?
— Дазулин? Спел? — Трахеев картинно пожал плечами. — Ну, если он спел… Я, маэстро, честно скажу: кроме хрипа, ничего слышно и не было. Нет, он, конечно, старается — но голосочек-то у него маленький, в зал не летит; он форсирует — и мало того, что хрипеть начинает, еще и фальшиво все орет… Я после его куска даже к оркестру подошел поближе, чтобы тон-то поймать… — Увидев по помрачневшему лицу Бесноватого, что дело сделано, Сева закончил:
— Нет, парень-то он, конечно, способный! Он вот в характерных партиях мог бы театру большую пользу принесть…
— Ну ладно, Севочка, спасибо тебе… — рассеянно заспешил дирижер. — Смотри, не пей эту неделю: «Хованщина» для вьетнамского телевидения на носу! — И с этим напутствием Бесноватый вышел из предбанника.
Как только за Абдуллой закрылась дверь, из парилки, изрыгая нецензурную брань фейерверками, выскочил обливающийся потом, красный, как вареный рак и окосевший от жары Драчулос. Содранным со взлохмаченной головы беретом он пытался утереть лицо и шею; глаза его вращались в разные стороны. Некоторое время он продолжал материться; затем потихоньку успокоился.
— Уф! Ах ты, черт!.. Ну ладно, Севочка, спасибо тебе — побегу я, надо еще кой-куда успеть… Молодец, все сказал, как надо! — И Стакакки устремился к двери.
— Дело знаем! — ухмыльнулся простодушный Трахеев. — Эй, Стакакки! Водку-то оставь!..
* * *
В задумчивости, близкой к клиническому ступору, Феликс Кретинов дошел до своего кабинета. Однако войдя в редакционную комнатку «Музыкального бойца», он обнаружил, что поразмыслить в одиночестве ему сейчас не удастся: в предназначенном для гостей большом и напрочь изодранном кресле, занимая не более трети и несколько не хватая ножками до полу, поместился похожий на карлика критик Шкалик.