Призрак уходит
Шрифт:
Окно спальни выходило на вентиляционную шахту. Внизу был тесный проулок, куда выставляли из ресторана мусорные бачки. Туалет, размером со стенной шкаф, как я обнаружил позднее, находился за дверью, к которой крепилась кухонная раковина. Посреди кухни стояла крошечная ванна на вделанных в пол ножках; от холодильника и плиты ее отделяли разве что несколько дюймов. Поскольку в комнате, выходившей окнами на улицу, было шумно из-за автобусов, грузовиков и легковушек, мчавшихся по Первой авеню, а в задней — из-за гама и грохота ресторанной кухни, дверь в которую ради доступа воздуха всегда держали нараспашку, Эми решила, что мы посидим в относительной тишине ее темного кабинета, среди пачек бумаг и книг, до отказа забивших стоящие вдоль стен полки и вперемешку сваленных под кухонным столом из ламинированного пластика, по совместительству служившим письменным. Источник света был один — стоявшая на столе лампа в виде объемной, высокой полупрозрачной
1
Перевод С. Степанова.
Я молча поделился с Лоноффом соображением, которое только что пришло в голову: «Теперь не вы старше меня на тридцать с чем-то лет, а я старше вас на десять».
— Ты что-нибудь ел? — спросила она.
— Не хочу есть, — ответил я. — Чересчур взбудоражен нашей встречей.
Этот немыслимый визит к ней так на меня подействовал, что прибавить что-то еще я просто не мог. Какими бы отрывочными ни были мои мысли в последнее время, как бы ни перескакивали с одного на другое, та единственная давняя встреча с Эми в 1956-м оставила в памяти отчетливое ощущение знакомства с чем-то необычайно значимым. Под его впечатлением я даже начал сочинять сценарий, в котором ее судьба наделялась страшными фактами европейской биографии Анны Франк, но — в соответствии с моим замыслом — Анны Франк, выжившей среди всех испытаний, уготованных ей в Европе во время Второй мировой войны, чтобы начать все заново под вымышленным именем в роли студентки-сироты одного из колледжей Новой Англии, студентки из Голландии, сначала ученицы, а потом и возлюбленной Э. И. Лоноффа, которому — после поездки на Манхэттен, где впервые поставили театральный спектакль «Дневник Анны Франк» — она, двадцатиоднолетняя, решилась наконец открыть свое настоящее «я». Теперь, конечно, не оставалось мотивов, толкавших юнца, которым я тогда был, к целостной обработке этого обжигающего сюжета. Чувства, что будоражили меня в двадцать пять, давно испарились — вместе с моральными обязательствами, которые непререкаемо накладывали на меня самые уважаемые из старших членов еврейской общины. Их неприязнь к моим первым рассказам, якобы выражавшим мое «еврейское юдофобство», не могла не уязвлять меня, несмотря на всю суетливую одержимость их «еврейского юдофильства», которому я противостоял всей силой накопившегося во мне отвращения — противостоял, создавая из Эми Лоноффа ту мученицу Анну, на которой, как мне представлялось почти всерьез, я хотел бы жениться. В роли брызжущей радостью юной еврейской святой Эми служила бы мне духовной зашитой от мучившего меня обвинения.
— Хочешь выпить? — спросила она. — Может, пива?
Мне сейчас впору было глотнуть чего-то покрепче, но я давно уже ограничивался бокалом вина за ужином, так как спиртное усугубляло провалы в сознании.
— Нет, спасибо, мне хорошо и так. А ты-то ела?
— Я не ем, — сказала она. — Не ем. И это тоже стало неплохим подспорьем.
— Но у тебя все в порядке? — спросил я.
— Было. Несколько месяцев все было хорошо. Но теперь они объявили, что чертова штука вернулась. Это всегда так случается. Судьба идет за тобой по пятам и в какой-то момент вдруг выскакивает наперерез и кричит: «Вот тебе!» Когда опухоль появилась впервые, а я об этом еще не знала, то вытворяла такое, что вспомнить тошно. Пнула ногой собачонку моей соседки. Маленькая собачонка, здесь на площадке, все время тявкает, хватает за ноги, чистое наказание, да и вообще не должна здесь болтаться, и вот я повернулась да и треснула ее — изо всех сил. Принялась почему-то
— Спустя сорок лет? Неужели за сорок лет не появилось никого, кто мог бы тебя успокоить?
— Разве это могло случиться?
— А разве могло не случиться?
— После него?
— Когда он умер, тебе было тридцать. Свести всю жизнь к одному эпизоду… Ты была молода. — Я удержался от вопроса: «Неужели все дальнейшее пошло прахом из-за каких-то нескольких лет?», так как ответ был очевиден: да, пошло прахом, всё до последней крохи.
— Продолжения быть не могло, — сказала она в ответ на произнесенное.
— Но что ты делала?
— Делала? Странное слово. Делала. Переводила книги: с норвежского на английский, с английского на норвежский, со шведского на английский, с английского на шведский. Вот что я делала. Но в основном просто плыла по течению. Плыла и плыла, пока мне не стукало семьдесят пять. Именно так и подошла к семидесяти пяти — дрейфуя. Но ты не дрейфовал. Твоя жизнь летела стрелой. Ты работал.
— И в результате дошел до семидесяти одного. Так или этак, дрейфуешь или летишь, конец один. И ты не побывала на той вилле во Флоренции с кем-то другим?
— Откуда ты знаешь про флорентийскую виллу?
— Он говорил со мной об этом в тот вечер. Так, отвлеченно, просто как о мечте. А потом — признаюсь — я подслушал, как вы разговаривали. Имел наглость подслушать той ночью ваш разговор.
— Как тебе это удалось?
— Меня поместили как раз под вами. Ты, разумеется, этого не помнишь. Он постелил мне на кушетке у себя в кабинете. А я забрался на письменный стол и прижал ухо к потолку. Ты говорила: «Мэнни, нам было бы так хорошо во Флоренции».
Услышав это, она просияла:
— Ну и ну! Ты был несносным мальчишкой. А еще? Что еще ты услышал? Иметь свидетеля такого далекого прошлого — это ведь просто подарок! Расскажи все, что ты слышал, несносный мальчишка. Расскажи все-все-все!
Расскажи, говорила она, расскажи мне, пожалуйста, о тех минутах близости с единственным человеком, которого я любила и потеряла, расскажи мне об этом сейчас, когда я узнала, что опухоль снова вцепилась в меня и тащит к могиле, в честь чего я и облачилась сегодня в это желтое платье.
— С удовольствием рассказал бы, — ответил я. — Но почти ничего не помню. Запомнил слова о Флоренции, потому что и он говорил об этом — о вилле во Флоренции и юной женщине, рядом с которой жизнь станет прекрасной и обновленной.
— «Прекрасной и обновленной» — он так сказал?
— По-моему, да. Так вы съездили во Флоренцию?
— Вдвоем? Нет. Я ездила туда одна. Поехала и поселилась там на время сразу же после того, как он умер. Срезала цветы и ставила в его вазу. Вела дневник. Гуляла. Взяла напрокат машину. Потом, несколько лет подряд, приезжала туда в июне, жила в пансионе, работала над своими переводами и повторяла все заведенные ритуалы.
— Никогда не была там с другим?
— А зачем?
— Но разве можно так долго жить одной памятью?
— Не только памятью. Я все время с ним разговариваю.
— А он тебе отвечает?
— Да! Мы замечательно справились с трудностями, вызванными его физическим отсутствием. Мы так не похожи на всех остальных и так схожи друг с другом!
Эти слова заставили меня пристальнее всмотреться в нее, пытаясь уразуметь, в самом ли деле она хотела сказать, что сказала, или прибегла к метафоре, а если говорила прямо и всерьез, то не завязано ли это на работу мозга, фрагмент которого хирургически удален. Рассмотрел я только одно: она полностью беззащитна. Рассмотрел то, что увидел и Климан.
— А что бы он подумал о твоем стиле жизни? — спросил я ее. — Может, он предпочел бы, чтобы ты нашла себе кого-нибудь? Что он подумал бы, зная, что ты одна столько лет? — И добавил: — Что он говорит об этом?
— Он никогда не затрагивает эту тему.
— А что он думает о твоей жизни здесь, в таком месте?
— О, нас это не занимает.
— А что же занимает?
— Книги, которые я читаю. Мы разговариваем о книгах.
— И ни о чем другом?
— О разных происшествиях. Я рассказала ему о случае в библиотеке.