Призрак уходит
Шрифт:
— Не знаю, что я смогу предпринять в отношении Климана, но помочь тебе деньгами в моих силах, и я хочу это сделать. Мэнни Лонофф принял меня как взрослого мужчину, хотя я был всего лишь мальчишкой, выпустившим пару рассказов. Приглашение к нему в дом в тысячу раз дороже того, что в этом конверте.
Вопреки моим ожиданиям она не стала возражать, а просто протянула руку и взяла конверт, а потом, впервые за вечер, расплакалась.
— Натан, — сказала она, — а тыне мог бы стать его биографом?
— Эми, я совершенно не представляю, как это делают. Я не биограф. Я романист.
— Но разве этот кошмарный Климан — биограф? Он шарлатан. Обольет грязью всё и всех и выдаст это за правду. Он хочет лишить Мэнни честного имени —
Этим она называла инцест.
— Может, мне задержаться? — спросил я. — Хочешь вернемся в комнату?
И мы вернулись к ней в кабинет, где она снова села за стол и поразила меня, сказав напрямик (без единой слезинки): Мэнни спал со своей сестрой.
— И сколько это длилось?
— Три года.
— Как им удавалось скрывать это на протяжении трех лет?
— Не знаю. Помогала изворотливость всех влюбленных. Удача. Они скрывали свою любовь с той же страстью, с какою ей предавались. И без всяких угрызений. Я влюбилась в него, так почему ей было не влюбиться? Я была его ученицей, больше чем вдвое моложе — и он это позволял. Позволил и то.
Значит, вот в чем состоял сюжет романа, который ему не давался, и причина того, что он не давался, причина заявленной невозможности публикации. За все годы, что Лонофф был с Хоуп, сказала мне Эми, он ни разу не упоминал о сестре и уж тем более не написал ни слова об их незаконной юношеской любви. Когда друг семьи застал их вдвоем и скандальная связь стала известна соседям в Роксбери, родители тайком увезли Фриду в Палестину, чтобы она могла начать жизнь заново в нравственно чистой среде первопроходцев-сионистов. Всю вину возложили на Мэнни, которого объявили злодеем, соблазнителем, преступником, навлекшим на семью позор, и бросили его, семнадцатилетнего, в Бостоне — выживать в одиночку и заботиться о своем пропитании. Останься он с Хоуп, так и писал бы свои изумительные, геометрически совершенные короткие рассказы и никогда даже близко не подошел бы к попытке выставить напоказ свой тайный позор.
— Но когда связь с молоденькой девушкой снова отторгла его от семьи, — рассказывала Эми, — когда хаос вторично вторгся в его подчиненную строжайшей дисциплине жизнь, все было разрушено окончательно. Брошенный родителями в Бостоне, семнадцатилетний, без денег, с грузом обрушенных на него проклятий, он — хотя справиться с этим было чудовищно трудно — нашел в себе силы стать человеком, полностью противоположным тому, кого они прокляли. Во второй раз он сам ушел из семьи, и ему было далеко за пятьдесят, и он никогда от этого не оправился.
— Именно так он писал о себе семнадцатилетнем, — сказал я, — но это не то, что он рассказывал тебе о своей жизни в семнадцать лет.
Моя уверенность вызвала в ней смятение:
— Но зачем бы я стала врать тебе?
— Я просто гадаю, все ли ты помнишь. ТЫ говоришь, он рассказал тебе все это и ты знала об этом еще до того, как он начал писать роман.
— Узнала, когда книга стала сводить его с ума. Нет, раньше я ничего не знала. Не знал никто, с кем он общался, став взрослым.
— Тогда непонятно, зачем он все это открыл, почему просто не сказал: «Сюжет сводит меня с ума, потому что мне не представить его в реальности, потому что я задумал нафантазировать то, что не вмещает фантазия». Он хотел справиться с задачей, которая оказалась ему не под силу. Описывал не то, что когда-то сделал, а то, чего не делал никогда. И на этом пути был не первым.
— Я знаю, Натан, что он мне говорил.
— Правда? Опиши обстоятельства, при которых он рассказал тебе, что книга, над которой он работает, в отличие от всего, что он писал раньше, строится на основе его биографии. Вспомни время и место. Вспомни слова, которые он произнес.
— Все это было сто лет назад. Как я могла бы помнить?
— Но если это был страшный секрет, который долго его мучил — или долго был вытеснен из сознания, — признание стало бы чем-то вроде исповеди Раскольникова Соне. После всех долгих лет, когда он пытался заглушить в себе память о семейном скандале, его признание прозвучало бы незабываемо. Так расскажи, каким оно было. Расскажи, каким было это его признание!
— Прекрати на меня кидаться! Зачем ты это делаешь?
— Эми, никто на тебя не кидается. И уж, во всяком случае, не я. Послушай меня, пожалуйста. — На этот раз я сознательно сел в кресло Лоноффа («А, это ты!») и разговаривал с ней как бы сидя на его месте. — В основу придуманного Мэнни сюжета об инцесте легла не его жизнь. Это было бы невозможно. Источником послужила жизнь Натаниеля Готорна.
— Что?! — вскрикнула она, как будто я ее разбудил. — Я что-то прослушала? Кто говорит о Готорне?
— Я. И имею на то основания.
— Ты совершенно меня запутал.
— И в мыслях не было. Послушай. Ты сейчас все поймешь. Я тебе все объясню с предельной ясностью.
— Хорошо. Если это понравится моей опухоли.
— Сосредоточься, — попросил я. — Мне не справиться с описанием жизни Мэнни, но я могу описать историю этой книги. И ты можешь. Этим мы и займемся. Тебе известно, как колеблется сознание писателя. Все приходит в движение. Смещается и скользит. И то, как зародилась эта книга, яснее ясного. Мэнни был широко начитан во всем, что касается жизни писателей, в особенности писателей Новой Англии, тех мест, где они с Хоуп прожили больше тридцати лет. Родись и живи он в Беркшире на сто лет раньше, Готорн и Мелвилл были бы его соседями. Он изучал их творчество. Так часто перечитывал их письма, что многие отрывки помнил наизусть.
И, разумеется, был знаком с высказыванием Мелвилла о его друге Готорне — тем, где говорилось о «страшной тайне» Готорна. Знал и какие выводы сделали извращенцы-ученые из этой фразы, из других фраз, оброненных родственниками и друзьями по поводу всегдашней замкнутости Готорна. Мэнни знал хитроумные, псевдонаучные, недоказуемые домыслы относительно Готорна и его сестры Элизабет, и в поисках сюжета, который раскроет то невероятное, что произошло с ним самим и, как ты говоришь, глубоко его изменило, сделав совсем не похожим на него прежнего, он использовал эти домыслы насчет Готорна и очаровательной красавицы, его старшей сестры. Для этого чуравшегося автобиографичности писателя, чей гений наделил его даром преображения, подобный выбор сюжета был, можно сказать, неизбежным. Давал возможность избавиться от давящих проблем и в то же время не касаться ничего личного. В его прозе нет места изображению. Она вся — размышление в форме рассказа. Представлю это как мою реальность, решил он.