ПРО ЖИЗНЬ СОВСЕМ ХОРОШУЮ
Шрифт:
Ближе к полуночи Цокотухов прыгал вниз с шестнадцатого этажа.
Прыгал каждый день, не пропуская.
И зимой прыгал, и осенью, и летом, и весной, и по субботам, и по воскресеньям, и когда был один, и когда баба приходила, и в хорошем настроенье, и в дурном, и поужинав, и натощак, и пьяный, и трезвый, и голый, и одетый, и покакав, и не очень, и здоровый, и больной.
Вот как накатит что–то эдакое изнутри, так сразу на балкон и — вниз.
Очень любил Цокотухов это дело, даже пуще баб, и
И вот однажды подловили Цокотухова, когда он на балконе появился, и кричат:
— Ты, мил паршивец, чем тут занимаешься?
— Как чем? — вроде и не понимает Цокотухов, сильно удивляясь, а ведь говорят с ним ясно, по–родному, без интеллигентских матюгов, тут и любой дурак поймет, а этот, значит, корчит из себя…
— Да вот, — указывают, — что ты тут сигаешь? За каким таким рожном?
— А я не сигаю, — отвечает Цокотухов, нехороший, сразу видно, человек, на склоку так и нарывается. — Я , — говорит, — летать учусь.
Все начинают тут смеяться — прямо хохот. Вот и говорят, когда смешное отошло:
— Дурак ты, мил паршивец. Круглый идиот. Да кто ж так учится летать? Ты посмотри, какая высота! Шестнадцатый этаж — убьешься!
— Да? — удивляется им Цокотухов. — До чего вы умные. А я–то думал — все равно. Ведь я ж пока учусь. А вот — такая высота…
Назавтра Цокотухов снова прыгнул вниз с шестнадцатого этажа.
И ничего — разбился.
А предупреждали!..
Вот разбился Цокотухов, и у него прорезался слух.
Стал он слышать все на свете: и как у соседа в животе по пятницам бурчит, и как обсчитывают в Магадане, и как кузнечики зимой стрекочут, и как щебечут птички средь аймака Мандал–Гоби, и как любовники друг другу слова нехорошие, потому как одинаковые, говорят, и много еще всего разного стал слышать, но не в этом дело.
Прорезался у Цокотухова особый слух — музыкальный.
Вот разбился Цокотухов, и враз потянуло его не то на мандолине, не то на рояле, не то на кишках бычачьих играть — спасу нет, как хочется, и слух ведь есть, талант, поди, а ни на чем играть не может — не умеет. Попробовал там, подловчился сям — один хрен, не идет мотив, хоть тресни. Стал печальным Цокотухов — страшно посмотреть. Картинка не для слабонервных.
Тут один умник подвернулся, отставной интеллигент. Вот подвернулся этот умник и душевно говорит:
— Я научу. Ты — что? Ты пальцами тренчишь, а это, знаешь, хлам. Концами много не начешешь. Тут тебе не баба, тут, брат, слух. А слух — чего? Он весь в нутре. В душе сидит. Щебечет и поет. Вот пукнешь — это слух идет, но только грубый. Понимаешь?
Цокотухов очень даже понял и расцвел.
И, чтоб душой играть, и, чтобы слух пошел куда как тонкий, прямо ангельский такой, любезный сердцу каждого, взял Цокотухов в магазине импортный кларнет и прямо у прилавка его съел. И стал душой на нем играть, мотивы так и полились, в натуре — слушать бы и слушать, детям до шестнадцати — как раз. Короче, обалдение и счастье на века.
Тут прибежали отовсюду, стали громко хлопать, удивляться — дескать, надо ж, отыскался самородок, вон какие ходят среди нас! А после — новый умник подвернулся, застарелый друг людей, плешивый монголоид, и бесцеремонно говорит:
— Да как же так? Ты как играешь, помесь чучела с футболом? Ты же съел кларнет! Ты должен архипомереть, а не играть. Тебе ж там все разорвало!
— Да? — удивляется ужасно Цокотухов. — А я думал: ежели душой, то все равно, куда засунуть. Лишь бы к ней, к душе, поближе.
— Ты анатомию учил? — а это уж другие тоже начинают, от ума большого начинают, у нас самый умный, как известно, образованный народ.
— Нет, — отвечает Цокотухов, а в натуре–то играет разные мотивы, сукин сын. — Слух у меня. Ведь я ж пока учусь. А вот — такая анатомия… Не знал.
И он опять им заиграл.
И ничего — порвало у него там все, что есть, внутри, кишки наружу.
А предупреждали!..
Вот у Цокотухова все внутри разорвало, и стал он очень сильный.
То есть стало ему казаться, что он очень–очень сильный, ну, такой прямо сильный, что прямо сладу никакого с этой силой нет: вот что хочешь разобьет, что хочешь сдвинет, что хочешь отнесет, поднимет, завернет — в рулончик или в крендель–вензель–сикось–накось, никаких теперь проблем.
Стал Цокотухов самый–самый сильный на Земле, и в Солнечной системе, и в ближайшем рукаве Галактики, и во всей Галактике, и в ближнем сверхскоплении галактик, и в Метагалактике, и во всех вселенных сразу, со всеми их белыми и черными дырами и жуть как высокоразвитыми цивилизациями, которых нет нигде.
Могуч стал Цокотухов — в любом смысле, как ты там ни посмотри.
Вот идет он вечером по улице и видит: строят дом. То есть строить–то, конечно, строят, а ни хрена не строят — кран намертво стоит. Не то заржавел, пока годами тут лежал, не то раскурочили, покуда собирали. И народу нет. Оно понятно: если кран стоит, откуда же народ, народ–то нынче трудовой, ему на технику плевать. Цокотухов очень даже возмутился и стал эти всякие бетонные панели сам наверх таскать, не потому, что сила есть — ума не надо, а потому, что дом решил достроить. Для кого старался — не известно, самому здесь все рано не жить, да ведь ему: что строить, что ломать…
Ну, никаких проблем у человека! Сильный очень. Тут люди, значит, увидали — и бегут. Со всех сторон бегут: и зрители, и те, кто должен строить, и сорок пять дежурных постовых.
Вот прибежали, смотрят, как там Цокотухов наверху шурует, и кричат:
— Эй, ты чего? Не видишь разве — дом шатается, не сделали еще?!
— Ага, — согласен Цокотухов, — вот и строю, чтобы не шатался.
— Да ты, поди, дурак совсем! — кричат ему со всех сторон. — Куда же ты один? Тут кран не может, а ты — сам… Раздавит! Уходи!