Проблески ясности
Шрифт:
Когда они вошли в зал, то его убранство показалось более привычным для такого рода мест. Почти новые цветные кресла, большая сцена, над ним бардового цвета ширма, укрывающая всю полусферу, сносное освещение, и внутри привычные господа, но не без уличного сброда. Когда они вошли и сели в седьмой ряд с краю, зал оказался занят чуть более, чем на половину, но в следующие полчаса помещение забилось битком и перед самым началом пустых мест уже не осталось, а иные и вовсе стояли в проходах и нависали на опорных конструкциях позади зала; кто-то норовил даже проникнуть в зал с крыши.
– Когда же начало?
– Номинально через 5 минут, – взглянув на часы Говард, но на деле все уже давно идет, просто попробуйте почувствовать. Посмотрите на этих людей, видите что-нибудь?
– Абсолютно ничего, здесь теперь темно, да и что мне в них различать, люди как люди.
– Вы правы, но кто они? Где работают? Здесь все самые
В зале почти погас свет и за сценой послышались голоса: тихие, громкие, низкие и высокие, больные и бодрые; вопли сумасшедших и хрипы умирающих, они сливались в единый стон или смех. Застучали барабаны, и затянулся вой трубы, ударили тарелки, визгнула скрипка, и буркнул контрабас. Послышались шорохи, началось шевеление, шторы лихо раздвоились, из-за нее вылез какой-то обычный человек и объявил что-то вроде приветствия, после он исчез, и ширма начал раздвигаться, обнажая сцену. Тодд откинулся в кресле, пусть и напряженно и зажато, и предался осторожному созерцанию. Представление началось.
На сцене начали появляться люди, но боже, какой кошмар, абсолютно каждый из них был столь ужасен, точно это какие-то иные существа, вовсе не похожие на людей. Что они делают? Здесь танцуют, поют, кривляются, носятся или ползают, разыгрывают сцены, совершают какие-то акробатические вещи, они веселят, они дразнят, пугают и делают десятки вещей. Представление началось с танца, столь мерзкого, даже если не слизкого и дело все в том, что его исполняли строго женщины-калеки, изувеченные и не просто отсутствием частей тела, но и небрежность тела, на них шрамы, они грязны как будто или подвергшись пыткам, их лица перекошены, кто-то лишен глаза, в этом адском кураже они издают звуки из ночных кошмаров, в то время как толпа упивается то ли смехом, то ли восторгом, то ли презрением, ложно симпатизируя им. За ними выползают люди и вовсе почти без конечностей, совершают жуткие пируэты, потом выходят петь песни, открывая беззубые рты, глядят пустыми глазницами, открывая рот, воют глухие, вся эта вакханалия постоянно поддерживается ритмами музыки, черт знает, кто ее играет, но переменчивый бой барабанов то так однообразен, что способен погрузить в транс то может довести до дикого желания плясать вместе с артистами. Шоу безумцев продолжается. Здесь появляются люди, наверное, изъятые из экспериментальных клиник, кружатся точно монстры, как будто их сшивали иглами, выпуская сюда за час до смерти, и теперь их поток льется на сцену с молниеносной быстротой. Люди едва живые, худые и перекошенные, действуют так быстро, динамично, что шоу завораживаем своей жутким мельтешащим действом, точно рой муравьев, и все так же вериться, что при всем хаосе, все здесь организованно до последних мелочей. Дьявольское восхищение, крики, кто-то уже ненавидит все происходящее, слышно, как стучат по полу туфли и в так им, должно быть, сердца людей, происходит нечто безумное. Кто-то в зале плачет, кого-то стошнило на соседа, матрос поет свои песни в тон безумию на сцене; пьяные обнимаются с соседями, кто-то орет на сцену и бросает мусор в артистов, иные восхищаются, а кто-то с восторгом противопоставляет себя безумной клоунаде. Важные господа морщатся, но с каким-то сладострастием смотрят, как будто за века умершего феодализма истосковались без шутов и паяцев. Зал клокочет, как рой, как вулкан, как толпа людей. Вдруг бьет колокол, выходят люди в костюмах священников, они творят какое-то безумие, все те же изувеченные, больные, едва ли люди, совершают пугающие телодвижения точно первобытные или заговоренные тела, без разума в неистовой молитве, все действо переходит в сущий ужас, когда появляются и другие костюмированные, здесь и короли, здесь рыцари и все они слабы, ничтожны, жалки. Здесь смеются над глупостью их, над убожеством и вот всем уже вовсе не жалко этих несчастных, ведь в первых частях они не просто пели и танцевали и что-то творили, они затягивали в этот мир, и только теперь понятно, что они, наверное, показали зрителей, а потом перешли на высших, некогда персон, они смеется над всеми ценностями, плюют в лицо, а все и рады. Какая-то бессовестность, нигилизм, отрицание всей положительной сути людей, все здесь перечеркнуто, все смеются над грехом, потешаются, грязно и безмерно над теми, кто для них клеймен самой жизнью, любуясь тому, что одни люди готовы продавать другим такое развлечение. Людей продолжают смешить, их дразнят и под конец зал уже рассматривает их в самой жалости, полуживых актеров, все видят их как кукол, разглядывая с большим интересом, точно музейные экспонаты, те, кто еще ранее из последних сил пытался делать энергичные движения, теперь едва ковыляют, они лежат как мертвые (а может и правда) их скрывают предметы постановки, бутафория и за ней скрыт кошмар, а зрители привстают с кресел, что там? Гости слышат всхлипы, и видят, как эти люди страдают, но это часть игры, да такой, что все дивятся и с жадностью и любопытством смотрят на калек и изучают их, упиваясь своей полноценностью презирая слабость. Они могут видеть это на улице, но нет, в рамках шоу все совсем иначе, все здесь такое настоящее и выдуманное и не важно какая разница, какова их судьба там, за сценой, что вообще все это? Тодд впал в безумие и в памяти его наступил провал. Он точно озверел, но тут же ощутил себя чрезмерно гадким, слабым, ему прямо сейчас захотелось оказаться там, в поле, одному в полной тишине и покое, это утро, миг уединения, теперь слились в нем в единую цель, в стремление, желание бежать, он вдруг стал понимать, что именно по этой причине там оказался, но что было ранее, как?
Его вырвали безудержные аплодисменты, он вскочил, вскрикнул, но в общей суете не привлек внимания и лишь Говард, решив, что с него хватит, наскоро увлек страдальца из театра и они вышли на улицу, где уже заметно похолодало. Холодный воздух должен обязательно помочь, должен помочь изгнать «отравление» и прогнать невыносимую тошноту.
– Боже, какой кошмар, что это за ужас? Что за безумие вы мне показали? – вопил он, глотая воздух, точно вырвавшись из воды говорил Тодд, ему правда было трудно дышать, а выход на улицу спас от подступающей гибели, так ему потом казалось.
– Вы все хорошо видели? – осторожно спросил Говард.
– Более чем, Говард, более чем, – кивал в ответ Тодд, опираясь руками на бедра, все еще оставаясь в полусогнутом состоянии.
– Теперь ваше понятие о мерзости стало шире? – все с той же интонацией продолжал Говард, обращаясь как учитель к ученику, что наконец прозрел в его непростом предмете.
– Мерзости? Это очень мягко! Это ужасное, ужаснейшее зрелище, но… мне не ведомо чувство презрения ним, ведь это, наверняка, первые их роли, они…
– Я не про актеров, Тодд, я про действо, тех, кто его основал, кто закрывает глаза на это и тех, кто ходит на эти шоу, – уже отвечая, как другу, легко и участливо.
– О, Боже, это было ужасно…, – лишь на миг задумался о словах Говарда Тодд.
– Ужасно было видеть реакцию. Это и есть молчаливая мерзость, хотя нет, в данном случае, это восторженная мерзость, яркая, нескрываемая. Но главное, что она непонятна для них. Вы видите, на что способен человек и что ему нужно? Шоу… там, где все намного хуже, чем в его жизни и что еще важнее, внутри него? Вот что нужно людям. Не ваши стихи про унылые терзания или радости, они хотят видеть таких героев, вот что им нужно. И что нужно владельцам, деньги за страдания? Им плевать.
– Почему это не запретят? Почему полиция, власти не реагируют?
– А на что? Здесь все добровольно и налоги они платят, и не только налоги, чего вам еще не хватает?
– Добровольно? Думаете эти люди?
– Я знаю кое-что, но на сегодня с вас хватит, думаю, вы многое увидели.
– Зачем они приходят, Говард?
– Гости? Те, кто считает себя угнетенными, сами желают угнетать более всего на свете и для этого ищут всякий повод, даже искусственный, если это цирк и можно презирать артиста. А те, кто не угнетен, но имеет власть, зачастую желают угнетать еще сильнее. Законно это делать все сложнее, вот и придумали это шоу.
– Зачем, зачем же вы мне это показали, Говард? – подняв взор, спрашивал Тодд, заранее зная ответ, но не спросить он не мог.
– Знаете, я ведь все понимаю, да в моей сфере делом правят деньги, как и здесь, нет реакции, потому что шоу содержит не только Ромменов – его владельцев, но и еще кое-кого в этом городе, так что, пока здесь ничего не исправить. Зачем я вас привел? Потому что я не сомневался, что вы с ума сойдете от мерзости, от грязи, я верил, что есть такой человек, и вот он, вы, предо мной. И я горжусь вами, дорогой друг.
Говард протянул руку Тодду Гарди в знак уважения, после столь странного способа более близкого знакомства, тот, свою очередь, протянул руку в ответ, но отстраненно и безучастно.
– Вам пора домой. Вы не возражаете, если я вас провожу? Больно уж вы плохо выглядите.
– Да, я не против, пойдемте, – легко согласился Тодд.
Они пошли оживленными улицами, но Тодд испугано смотрел на людей, пытаясь вообразить, кто из них уже побывал на шоу, и что стало с ним, как он отреагировал? В каждом прохожем он пытался найти ответ, подолгу задерживая взор, теперь уже именно он испытательно долго смотрел на людей, как прежде, как ему казалось всегда, они на него. Иногда это было так навязчиво, что Говард за руку отводил его от разгневанных такой манерой выпивших мужчин не из самого интеллигентного круга.